— Да потому, что интеллект человека, как и привычка к определенному восприятию мира, уважение к другим людям, вырабатывается у ребенка в раннем детстве, во многом еще до школы, под влиянием среды. С годами восприимчивость ребенка падает. Надеюсь, ты знаешь об этом. И школа потом иногда оказывается бессильной, не может превратить отсталого в умственном развитии ребенка или озлобленного семьей в брызжущего остроумием или покоряющего великодушием. Недаром же говорят, что воспитание ребенка начинается до его рождения — с воспитания родителей. Если в ребенка не вложили соответствующих понятий о морали, не научили уважать и любить людей, а ему уже пятнадцать или восемнадцать лет, если он все еще внутренне некультурен, хам и хулиган, то ни мы, ни тем более вы, колония или лагерь, не смогут сделать его другим. Вы можете его только заставить, вынудить относительно, в меру необходимости, быть внешне культурным на людях, внешне уважать их, соблюдать внешние нормы поведения. Но внутренне или тогда, когда он забывается или уверен в своей безнаказанности, он опять будет самим собой. И задача милиции следить за такими людьми, принуждать вести себя соответствующим образом, соблюдать законы. И тем самым приучать. Но не перевоспитывать. Это совсем другое, вам оно не под силу.
— Но почему? Почему? — не мог понять он.
— Да кто у вас этим будет заниматься? В какой форме? Участковые, над которыми смеются даже дети за их серость и необразованность? Постовые — эти деревенские парни с ленивыми движениями и ленивым умом? Они смогут перевоспитать молодых людей, которых в школе за десять лет не сумели перевоспитать опытнейшие и образованнейшие педагоги? Каким же добродетелям они будут учить? Что драться нехорошо, а убивать нельзя? Это и без них известно. Ты ставишь проблему с ног на голову. С преступлениями можно бороться только повышением общей культуры, привитием вкуса к общественной жизни. А это процесс сложный и очень длительный для общества, а для отдельного человека возможен только в определенном возрасте. Не случайно же в школе у нас существует такая мера, как исключение. Когда мы, педагоги, чувствуем, что уже поздно и ничего нельзя сделать, мы идем на изоляцию такого дурного подростка, его исключение, предохраняем тем самым классный коллектив от дурного влияния, разложения, даем возможность нормально работать и педагогу и всему классу.
Тут Ковалев сразу потерял спокойствие.
— Правильно! — быстро багровея, громко согласился он. — Исключаете. И он попадает в ремесленное. Там и собираете таких. А когда пасуете и там, исключаете и оттуда. Кричите: в колонию! Отброшенный вами, он в конце концов попадает к нам. Получается, как у того паршивого терапевта, который сначала запускает болезнь, потом с легким сердцем квалифицирует ее как хроническую: мол, неизлечимая. А когда дело заходит слишком далеко, спешит снять с себя ответственность, спихивает больного хирургу: пусть он режет, кромсает. Может, что и выйдет, авось больной не умрет. Хирургу же все нипочем. Он же мясник. А мы — терапевты, в перчатках работаем, у нас чистота, тишина. И крови чтоб не было. Чистоплюи вы. Не все, а такие «педагоги». Сколько с такими ни говори о совместных мероприятиях — как об стенку горох. И смотрят на нас, как на «золотую роту». Мы же ассенизаторы. За ними убираем. Грязненькие. Да я, моя бы воля, таких педагогов разогнал бы всех к чертовой матери!
— Это, очевидно, и меня?
— Наверно. Я не знаю, как ты там директорствуешь. Но теперь представляю.
— Благодарю!
Они негодовали друг на друга и заходили все дальше и дальше.
— Да Макаренко сам признает, что не всех можно перевоспитать, — почти кричала на мужа Надежда Григорьевна.
— Где? Когда? — спрашивал ее Ковалев. — Он черным по белому писал: ни одного процента брака в воспитании людей. Ни одного!
— Это он декларировал. А сам — исключал! Да на, раскрой, прочитай, убедись! — Возмущенная, она лезла в шкаф, вытаскивала и кидала на стол перед мужем книги знаменитого педагога. — Вот. Читал? Вот здесь он описывает Рыжикова, которого он не смог перевоспитать и передал следственным органам, — она раскрывала книгу. — С кем ты споришь! Я наизусть почти помню. Статьи о нем писала. И это он в художественном произведении признает, обобщает. А в жизни у него такой случай был не один. А вот, — она раскрывала другой том, безошибочно находила нужное место. — Вот здесь он пишет, как нарушителя выгнали из колонии раз и навсегда. Исключили раз и навсегда и ни о каком прощении не хотели слышать. Для чего? В назидание другим, ради укрепления всего коллектива, ради его чистоты. Вот. Прочитай, успокойся и больше не спорь.
Ковалев хмуро смотрел на раскрытую книгу.
— Читал. Ну и что? — несколько тише говорил он. Но тут же опять повышал голос: — Так ведь это было когда? Двадцать лет назад! А теперь…
Она насмешливо перебивала:
— Теперь возрастные законы у детей стали иные?
— Жизнь! Окружение! Среда! И грош вам цена как людям, если вы так рассуждаете.