Этот тяжелый ночной разговор, после которого Анна долго не могла уснуть, ни с того ни с сего вспомнился ей, когда она, сняв со стены портрет мужа, смахнула с него байковой тряпицей еле заметную туманную пленку пыли. И зачем-то полезла в старый, еще времен покойной бабушки, кованый сундук, задвинутый под кровать. В этом сундуке на самом дне, под кипами слежавшегося с годами приданого Анны, лежали Георгиевские кресты мужа и документы на них с царскими гербами. Первый раз видела она награды мужа на груди его в день свадьбы. И потом еще как-то раз, когда Егорушка уже пошел в школу. Она сушила и пересыпала нафталином свое приданое. Повертела тогда в руках Георгиевские кресты мужа, так и не поняв, почему он прячет их в сундук и просит, чтобы забыла про его военные награды. На вопрос Анны: «Что в них особенного?» – Николай Егорович долго смотрел жене в глаза и, видя, что многого она в жизни еще не понимает и еще долго не поймет при своей светлой вере в доброту и совестливость людей, холодно ответил:
– Когда на висках блеснет седина – объясню. А сейчас – положи их на место и забудь, что они там лежат. Егорке о них – ни слова.
Анна положила кресты на подушку и, рассеянно глядя на них, задумалась. На фоне белого сатина наволочки черно-желтые полоски муаровой ленты колодок крестов являли собой печальную церковную торжественность.
Стук в дверь заставил Анну вздрогнуть. «Кому бы это?» – подумала она, пряча письмо и кресты за пазуху.
– Войдите!.. – крикнула Анна.
В дверном проеме показалось бледное лицо Луши. Под большими черными глазами ее залегли темные тени. Бесцветные тонкие губы ее вздрагивали.
– Аннушка! Ты слышала, что муж Серафимы Петровны прислал из госпиталя письмо? Пишет, что при выходе из окружения был тяжело ранен, но свои вынесли его и отправили в госпиталь. Сейчас на излечении в Новосибирске. Сулится через месяц приехать. В это можно поверить?
– А почему же нельзя, Лушенька?
– Так ведь на него еще в августе пришла похоронка. В августе.
Анна поняла, каких слов ждет от нее Луша. И слова эти нашлись у нее.
– Эх, Лушенька! Война-то идет вон какая великая. Аж от Белого моря и до Черного. Сколько в ней всего перепутано. Думаешь, у одной Серафимы Петровны похоронили живого мужа?
– Ну а ты-то как думаешь? – тянула за душу Луша.
– Что – как?
– У тебя-то есть хоть маленькая надежда, что Николай Егорович жив, что не мог такой человек, как он, пропасть без вести? Может быть, как у Серафимы Петровны, что-нибудь напутали, ошиблись?
Анна вздохнула и теперь уже не как ложь в утешение, а по зову сердца, глядя Луше в глаза, проговорила:
– Ты меня хоть убей, а я верю, что мой Николай Егорович жив! Сердце мое чует, сны мне снятся вещие. Жив он. Трудно ему, но он жив.
Щеки Луши обдало жаром, в глазах вспыхнул нездоровый блеск, ноздри до белизны напряглись. С тонких, вытянутых в одну полоску губ слова слетали, как заклинания:
– Я тоже, Аннушка!.. Я тоже верю, что мои живы… – Луша говорила торопливо, оглядываясь по сторонам. – И мне… Мне тоже сны вещают, что мои живы. За что же нам такое наказание? Чем мы с тобой согрешили?.. Господи!.. Да за какие такие грехи я заслужила такую кару?..
На глазах Луши блестели слезы.
– Иди, Лушенька, отдохни. Ведь ты сегодня тоже в ночной работала. Да и я с ног валюсь.
Луша, не спуская широко раскрытых глаз с Анны, медленно закрыла за собой дверь. Анна долго еще прислушивалась к ее затихающим в гулком коридоре шагам, потом, закрыв дверь на крючок, опустилась на колени перед старым кованым сундуком, аккуратно положила на самое дно холщовый сверток с Георгиевскими крестами и документами на них.
Подошла к столу и, глядя на портрет мужа, про себя, как молитву, как заклинание, твердила: «Никому не верю!.. Ни бумажке военкомата, ни письму сына… Ты живой, я обязательно дождусь тебя…»
О том, что из штаба корпуса генерала Штумме в Малоярославец везут «языка», начальник оперативного отдела армии, а также начальник разведотдела знали еще ночью, когда фельдмаршал передал приказание оперативному дежурному доставить пленного к девяти ноль-ноль в штаб армии. А за час до доставки пленного, когда из штаба корпуса сообщили, что «языка» отправили с конвоем, оперативный дежурный по штабу распорядился выделить трех солдат из комендантского взвода для охраны пленного во время допроса. Лица прибывших с автоматами на груди трех конвоиров были обморожены, отчего на щеках их курчавились серые пленки отболевших корост. Жалкий вид ефрейтора и двух солдат, икры ног которых были обернуты лоскутами суконных одеял, вызвал на лице полковника пренебрежительную гримасу, словно в комнату оперативного отдела вошли не воины великой Германии, а жалкие простуженные оборванцы, двое из которых поминутно чихали, а третьего душил надсадный, сиплый кашель. Подойдя к конвоирам и дождавшись, когда они вытянутся по стойке «смирно», полковник посмотрел в глаза старшему и более приличному на вид ефрейтору и распорядился: