— Нечего сказать, благословенная сторонка эта Бавария! — говорил он, потирая руки. — Поистине, нет никакой надобности отправляться за Геркулесовы столбы к краснокожим; можно видеть поразительные случаи убийства ближе, в собственном своем германском отечестве. Ну, а теперь скажи-ка всю правду-матку насчет девушки, от которой и приключилась вся беда! Как только дошел до меня слух о твоей ране, я сейчас же спросил: ou est la femme?[61] Когда же мне сказали, что она отправилась на лодке с тобою и во время болезни за тобою ходила, я сейчас же сообразил, в чем дело! От меня тебе нечего таиться! Эта маленькая туземная ведьма — у нее ведь рыжие волосы… ха, ха! — они, кстати, всегда были для тебя опасны. Помнишь ли ты таинственное приключение с рыжеволосою англичанкою на морских водах… ха, ха! Вот и теперь опять… ха, ха! Но что с тобою, душа моя? Ты то бледнеешь, то краснеешь?.. Ты, может быть, слишком долго…
Феликс с видимым напряжением поднялся. Выражение лица сделалось мрачным, глаза засверкали.
— Дядя, — сказал он, — твои сведения неверны; но это все равно. Девушка, до которой мне так же мало дела, как и до сумасброда, который меня ранил, снова оставила дом, и, вероятно, все этим и закончится. Но зачем упоминаешь ты о старой истории, воспоминание о которой мне так тяжко?..
— Тысячу раз прошу извинения, душа моя! У меня так с языка сорвалось; ты знаешь, невзирая на мои шестьдесят один год, я все-таки еще старый, неисправимый, etourdi,[62] но клянусь всеми богами и богинями, — никогда ни малейшего намека. Однако этот пламенный юноша совсем побледнел! Послушай, дорогой мой, ты бы должен был больше беречь себя и тщательно избегать всякого душевного волнения. Я намеревался перевезти тебя к нам — в конце концов, мы имеем ближайшее право ходить за тобою, но так как ты действительно слабее, чем я предполагал, и притом душевное волнение может вредно на тебя подействовать, то…
Феликс пристально на него посмотрел и разразился принужденным смехом.
— Ты или смеешься, дядя, или же у тебя есть задняя мысль, которой ты не хочешь обнаружить. Ты предлагаешь мне переехать к вам? Ты очень добр… но, в самом деле, так как я знаю, что все кончено, то и не поручусь, чтобы известные душевные движения….
Он замолчал и провел рукою по лицу.
— Ты прав, друг мой, — отвечал серьезно дядя. — Возвращаться тебе, может быть, еще слишком рано. Впрочем, вся эта сумасбродная, до поры до времени отсроченная история должна же быть когда-нибудь опять поднята и, по мне, чем скорее, тем лучше. Подумай-ка хорошенько. В деревне все это обделывается гораздо легче и удобнее! Если ты предпочитаешь иметь предварительное объяснение с глазу на глаз — тебе стоит только намекнуть мне об этом.
— Высказываешь ли ты личное свое мнение или, может быть…
— Это поручение дано мне свыше? К несчастью, пока еще нет. Но ты знаешь мои дипломатические таланты… Если бы ты меня уполномочил…
— Очень сожалею, дядюшка, но я слишком еще слаб для того, чтобы продолжать в шуточном тоне разговор, который сам по себе довольно серьезен. На сегодня ты меня извинишь. Мне нужно вернуться домой; кроме того, прошу тебя не особенно заботиться о моих интересах. Ты видишь, я чувствую себя хорошо, так хорошо, как я желаю это всякому, и если бы даже…
Он, по-видимому, хотел было отпустить какую-нибудь шутку, но в ту же минуту опустился на скамью и мог только сделать знак рукою, чтобы дядя оставил его в покое, так как внезапная боль замыкает ему уста. Изумленный дядя сказал еще несколько слов и отправился к своей лошади, которая была привязана снаружи ограды у калитки. В задумчивости сел он на лошадь и, покачивая головою, повернул к себе домой. «В молодых людях нашего времени, — думал он, — таится что-то непонятное»…
Недели две спустя после этого свиданья Феликс написал Янсену следующее письмо: