— Потому что… но нет, к чему? Оставим это. Скажите лучше ради самого неба: разве можно было ожидать от этого Оливье такого гарнизонно-казарменного фанфаронства? Человек, который еще недавно…

— Без уверток, господин Розанчик! Вы сказали мне уже слишком много для того, чтобы я позволила вам теперь наложить вдруг печать молчания на уста ваши. Как женщина и искренний ваш друг, я не только вправе быть любопытной, но даже считаю это священным моим долгом. Говорите же, кто такая эта новая любовь, и если я могу помочь вам советом и делом…

Голос снова изменил ей: она не решалась взглянуть в лицо Розенбушу, да и баталист, как бы избегая ее взгляда, тщательно осматривал мастерскую.

— Если вы во что бы то ни стало хотите, так я могу вам, пожалуй, сказать, кто именно эта особа, — пробормотал он, — в сущности, мне от этого не станет ни хуже, ни лучше. Особа эта единственная из женщин, относительно которой не могло мне даже и присниться, чтоб я мог когда-нибудь сделаться опасным для ее сердца. Она не в состоянии чувствовать ко мне ни любви, ни ненависти. Она доказала мне это совершенно ясно, частью тем, что беспрерывно меня бранила и надо мной издевалась, частью же тем, что выказывала ко мне самую внимательную братскую дружбу — одним словом, она постоянно относилась ко мне так, как может относиться к человеку только женщина, совершенно убежденная в том, что она никогда в него не может влюбиться. Это, кажется, должно было бы служить мне предостережением и заставить меня лучше присматривать за своим сердцем. На поверку же вышло, что я смело поддался совершенно новому для меня чувству и влюбился, что называется, по уши самым безнадежным и неразумным образом. Вот вам моя исповедь: вы, конечно, уволите меня от необходимости назвать особу эту по имени. Впрочем, я не стану более мешать вам, я вижу, что вы уже беретесь за палитру.

Он направился к двери, но не дошел еще до порога, как услышал, что его назвали по имени, причем необыкновенно нежное выражение, с которым оно было произнесено, проникло ему в самую душу.

Он остановился точно пригвожденной к полу и ждал, что скажет ему еще этот голос. Ему пришлось ждать довольно долго, причем он с особенным вниманием рассматривал перегородку, отделявшую комнату Анжелики от его мастерской, и убедился, что место, в сущности, позволяет устроить в ней дверь.

— Милый Розенбуш, — произнес наконец тот же голос, но видимо еще мягче, чем прежде, — то, что вы мне сейчас сказали, для меня совершенно ново и смущает меня своею неожиданностью; подойдите сюда. Мы станем рассуждать, как подобает благоразумным людям и добрым товарищам.

Он снова сделал движение, как бы собираясь уйти. Начало показалось ему далеко не утешительным. «Благоразумная рассудительность и доброе товарищество» — приходились ему совершенно не по вкусу.

— Нет, — продолжала Анжелика, — выслушайте меня прежде. Вы постоянно горячитесь, и притом совершенно некстати. Дайте мне обещание не обижаться. Мне бы хотелось объясниться с вами вполне откровенно. Обещаете вы мне это?

Он как-то нервно кивнул ей в ответ головою, бросил на нее беглый, почти боязливый взгляд и тотчас же затем снова уставился на пол. Несмотря на взволнованное свое состояние, она не могла не смеяться в душе над смущением кающегося грешника, разыгрывавшего прежде с таким эффектом роль самонадеянного обольстителя.

— Не могу отрицать, — сказала она, — что в начале нашего знакомства я действительно была о вас не особенно блестящего мнения; вы были для меня — извините, скорее смешны, чем опасны. Сознайтесь, что уже одна фамилия Розенбуш чего-нибудь да стоит. Она звучит так приятно, так сентиментально…

— К чему тут приплетать фамилию? — несмело заметил баталист, — Минна Энгелькен ведь тоже чертовски сладкое имя.

— По крайней мере, оно не в такой степени отзывает жидом. Я считаю вас евреем.

— Мы окрестились уже более ста лет тому назад. Моя бабушка была уже христианка и урожденная Флиндермюллер.

— Затем, я находила вас — как бы это сказать? — слишком красивым для мужчины, все называли вас миленьким. Красивые и притом миленькие мужчины были для меня всегда невыносимы; они, в большинстве случаев, сознают, что красивы, и имеют обыкновение смотреться в зеркало и расчесывать не только бороду, но даже и брови. При этом они любят только самих себя, и если делают вид, что интересуются женщиной, то держат себя с нею так вольно, что несчастная избранница их сердца, если только она действительно порядочный человек, охотнее перенесла бы пощечину, чем подобное ухаживание. Не сердитесь, Розенбуш; вы невиноваты в том, что у вас такой миленький носик и что при этом вы сами такой хорошенький. Поймите, что я говорю как старая некрасивая дева, никогда не блиставшая особенною любезностью.

— Как можно говорить такие вещи?

— Нет, не перебивайте меня; с моей стороны было бы глупо, если бы я не была настолько умна, чтобы знать, какова моя наружность и какое впечатление произвожу я на людей. В течение тридцати лет у меня, слава богу, было достаточно времени для того, чтобы изучить себя. Сколько вам лет, Розенбуш?

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Зарубежный литературный архив

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже