Настала и пасха! Утро выдалось прекрасное, тихое, немного прохладное, небо чистое и ясное, как рыбий глаз. Чуть заалела заря и ее свет волшебной сетью раскинулся по небу, как крестьянский люд, вымытый, в белом, со всех холмов и со всех сторон двинулся к божьему храму, где пасхальная служба должна была начаться с первыми лучами солнца. И коротыш Каноник по древнему обычаю уже спускался со своего холма, он — впереди, за ним целый выводок детей, а замыкала шествие хозяйка, высокая, крупная, костистая крестьянка, великая молчунья, никогда первая не вступавшая в разговор. Когда же она все-таки кому-нибудь отвечала, резкие и короткие слова вылетали из ее горла, словно орехи сыпались. Она и Каноника, говорили, так держала в руках, что он не очень-то пускался с ней в разглагольствования. Прозвали ее Длинная Ката. Женщины в селе завидовали ее независимому нраву: она никогда не совалась в чужие дела, никогда, не точила с бабами лясы, никогда не была затычкой ко всякой бочке… Во всем этом ее с лихвой заменял коротыш Каноник.
Еще Каноник не спустился со своего холма, как из домишки музыканта Йожицы выполз господин камердир, сонно зевая на все четыре стороны света. Крупные пуговицы на его сюртуке горели, волосы лоснились, на руках были белые перчатки… За камердиром показался Ивица в своей обычной одежде и наконец сам музыкант Йожица, надевший по случаю праздника расшитую рубаху и штаны понарядней, с новенькой трубкой, которую получил в подарок от камердира. Трубка была сплошь в серебряных узорах и распространяла такой аромат, что Йожица всякий раз задирал нос кверху, даже брови вставали дыбом. Позади суетилась хлопотливая музыкантова хозяйка в окружении троих детей.
— Эх, сколько их там, полон холм и господ, и крестьян! — обернулся Каноник к своей жене. — А нашего Михо и на пасху домой не заманишь, бог с ним, с его вечной торговлей!
— Значит, так надо! Видать, у него дела поважнее, — прогрохотала Длинная Ката. У ее супруга слова застряли в глотке. Он двинулся было дальше, но вскоре опять обернулся:
— Гм, догонят! Вон уж с горы спускаются, теперь будут на пятки нам наступать!
— А ты пошевеливайся! Вертишься, ровно петух на гумне! — Длинная Ката только что не сунула ему локтем под ребро. Каноник пошел вперед, но нежная половина отпихнула его в сторону и принялась мерить дорогу широкими шагами, дети за ней едва поспевали. Каноник стал все чаще оглядываться и замедлять шаг, теперь ему хотелось, чтоб семья музыканта Йожицы его догнала.
— Эй, сосед, счастливых праздников! Чего торопишься, вместе идти веселей и приятней! — крикнул камердир Канонику, а тот только того и ждал. Длинная Ката была уже далеко и ни разу не оглянулась посмотреть, где там ее супруг.
— Счастливых праздников и божьего благословения! Аллилуйя, аллилуйя! Слава и благодарение тебе, господи! — затрещал Каноник, почтительно обнажая голову. — Вишь, какое погожее пасхальное утро! Сам бог на небе радуется вместе со святыми и ангелами! Эх, если б только не изморозь на страстную пятницу, все хорошо было б, все!
И с других холмов спускались бабы и мужики, останавливались, пяля глаза на камердира и школяра Ивицу. «Вот он!» — перешептывались они, подталкивая друг друга локтями и указывая пальцами то на камердинера, то на Ивицу. «О боже великий, как славно, как славно!» — вздохнула одна. «Вот счастье-то отцу с матерью», — добавила вторая… А музыкант Йожица и слышит, и не слышит, больше догадывается, что говорят о них, покуривает свою красавицу трубку с серебряным убором и пахучим чубуком. Люди шли цепочкой по узкой тропинке, след в след, дети, свернув на росистую траву, бежали далеко впереди, точно светлячки. Взрослые то тише, то громче перекликались, беседовали, вспоминали о том, о сем, например, о прошлогодней пасхе и страстной пятнице, когда весь день лило как из ведра; старики рассказывали, что пятьдесят лет назад на пасху выпал снег по щиколотку, а урожай был на редкость богатый, кажется, только птичьего молока не хватало, такого изобилия сроду не видывали.
— Да, да… раньше все лучше было, чем нынче… Эх, старое золотое времечко, где оно?
Тут камердир громко фыркнул, снял высокую светлую шляпу, отер крупные капли пота и снова фыркнул, показывая, как ему опостылели все эти деревенские бредни, глупость и недомыслие. Наконец не выдержал, вмешался в разговор, громко и высокомерно возвестив:
— О чем вы говорите? О чем? Раньше хорошо было! А теперь плохо! Старая и всегда одна песня! И раньше вы ничего не знали и теперь ничего не знаете! И никогда ничего знать не будете! — Крестьяне примолкли, слушая этот пророческий голос… «Никогда ничего не знали… и теперь ничего не знаем!» — повторяли они шепотом, опустив головы, как за священником, когда тот читает святое Евангелие.
— Правду говорит господин камердир, правду. Что мы, забитые да убогие, знать можем, что? — послышалось за спиной камердира, тот с важностью оглянулся на старика, тащившегося за ним. — Один только бог все знает, хвала ему и благодарение, а после него — господа!