Утро нового дня вползло в Глухово не светом, а серой, промозглой мутью. Солнце, если оно и было, пряталось за сплошной пеленой низких туч, выжимавших на землю мелкую, назойливую морось. Она стекала по закопченным стеклам избы Смирновых, превращая мир за окнами в размытое, водянистое полотно тоски. Все занимались своими обычными домашними делами, но автоматически, словно роботы.
Иван не делал ничего. Он сидел на краю грубо сколоченной лавки у холодной печи, спиной к пустому детскому уголку. Его огромные, привыкшие к тяжелой работе руки, обычно такие уверенные, теперь бесцельно висели между колен. Голова была низко опущена, взгляд упирался в трещины на почерневших половицах. Но он не видел пола. Он видел маленький сосновый ящик, исчезавший под комьями глины. Видел фигуру Татьяны, застывшую у окна. Видел спину Александра, уходившего в утренний туман к Пелагее — спину, окаменевшую от ярости и безнадежности. Его собственное лицо, всегда казавшееся вырубленным из крепкого дуба тяжелым трудом, было изломано. Трещины бессонницы, похожие на паутину, расходились от воспаленных глаз. Щеки ввалились, обнажая резкие скулы, а губы были сжаты в тонкую, белую от напряжения линию. Он выглядел не просто усталым. Он выглядел разбитым. Сломанным изнутри. Страх, холодный и липкий, как болотная тина, заполнил все уголки его души, вытеснив даже горе. Горе можно было нести. Этот страх — нет. Он разъедал, парализовывал.
Татьяна стояла у своего окна. Та же поза, что и вчера, и позавчера. Спиной к комнате, лицо — к серой мути за стеклом, к выцветшему пейзажу. Она не шевелилась. Ее молчание было громче любых слов.
Иван поднял голову. Шея скрипнула, будто несмазанные петли. Его глаза, тусклые и запавшие, скользнули по ее неподвижной спине, по острым углам ее плеч, выступающим под тонкой тканью. Вид этой хрупкой, окаменевшей спины, несущей невыносимую тяжесть утраты, стал последней каплей.
Он встал. Медленно, с усилием, будто поднимая пудовую гирю. Половицы под его тяжелыми сапогами жалобно застонали. Звук казался неестественно громким в гнетущей тишине дома. Он прошел пару шагов, остановился перед Татьяной, но не вплотную. Держал дистанцию, словно боялся заразиться ее отчаянием или потревожить ее отрешение.
— Таня… — Его голос сорвался с первого раза, вышел хриплым, как ржавая пила. Он сглотнул комок в горле, попробовал снова: — Таня…
Она не обернулась. Ни малейшего движения. Только дождь стекал по стеклу за ее спиной.
— Я… — Иван сделал паузу, собирая слова, которые казались ватными и бесполезными. — Я так больше не могу. — Он выдохнул, и в этом выдохе был стон усталости, вымотавшей душу. — Сидеть тут. Ждать. Смотреть… — Его рука, крупная, с узловатыми пальцами, дернулась в сторону пустого угла, где валялась одна-единственная, грубо вырезанная из дерева лошадка Пети. Потом жест переместился к столу — огромному, пустому. — Смотреть на это… — Он не смог закончить. Голос снова сел.
Тишина навалилась тяжелее. Летний дождик за окном стих, затаившись. Бабка Агафья не подавала признаков жизни за своей дверью. Наверху, в каморке Игоря, не было слышно ни звука. Дом был большим, сырым склепом.
Иван выпрямил спину, пытаясь найти в себе остатки прежней твердости. Но это было жалкое подобие. — У меня… свой дом. — Он произнес это не с вызовом, а с усталой констатацией факта. Последней соломинки. — Свои стены. Я… пойду туда.
Он не ждал ответа. Не ждал понимания. Не просил прощения. Он просто сообщал о решении, которое созрело за эту последнюю, длинную ночь. Его душа, измученная страхом перед незримым ужасом, который бродил где-то рядом, и бессилием, не выдержала. Нервы были оголены, звенели от каждого шороха в темноте. Ему нужно было бежать. Хотя бы в другой конец деревни. В свою избу, где пахло дымом от печи, дегтем и выделанной кожей — он был неплохим скорняком. Где не было взгляда Татьяны в пустоту, пустого детского стула, валявшегося на боку, и зловещего осинового кола, прислоненного к печи — немого напоминания о попытке борьбы, которая ни к чему не привела.
Татьяна медленно, очень медленно кивнула. Совсем чуть-чуть. Ее плечи под лохматой шалью дрогнули один раз — микроскопическое движение, единственный знак того, что слова долетели. Она не обернулась. Не произнесла ни звука. Ее безразличие было абсолютным. Дом был мертв. Люди в нем — призраки. Иван здесь или там — какая разница?
Иван вздохнул. Глубоко, тяжело, как будто этот вздох сбрасывал с его плеч невидимый, но неподъемный груз — груз ожидания, груз соучастия, груз страха. Он повернулся, шагнул к печи. У ее основания, в углу, стоял его топор. Настоящий, тяжелый, с гладко отполированной временем и работой рукоятью из ясеня и широким, слегка затупленным, но все еще грозным лезвием. Он взял его. Вес знакомого инструмента, его твердая, незыблемая реальность, на секунду придал ему призрачную опору в этом мире теней и ужаса. Топор был простым, понятным. Им можно было рубить дрова. Им можно было… защищаться. От чего-то осязаемого. Не от этой незримой, ползучей тьмы, что заполнила дом Смирновых.