Исай ушам своим не поверил: неужто отпустит?
— Пусть теплится твоя поганая душонка, но про наши сходки забудь. Обманешь — не сносить тебе головы!
— Послужить в-вам м-могу.
— Не надо нам таких. Убирайся скорей и подальше.
— Отпускаешь?
— Ступай!
Исай, по колено увязая в снегу, подался в сторону, словно решил найти защиту в темном лесу. Услышал, как за спиной заскрипели полозья розвальней, и глубоко вобрал в себя морозный воздух. «Слава богу, смертыньку унесло… Завтра в Петраксино уйду, на работу наймусь… Переждать надо… Убьют!»
Пасха припозднилась; снег белел только в глубоких оврагах и местах, недоступных солнцу. «Крась, крась!» — вертясь юлою на дне красильных плошек, повторяли пасхальные яйца в страстную субботу. И будто внемля этому зову, вовсю старались хозяйки — скоблили, мыли, белили.
Как тучная земля, была черна пасхальная ночь. Рокотал в черной вышине колокол, и казалось, тьма вздрагивает от его зычного баса. То здесь, то там темноту прочеркивали фонари, с которыми аловцы спешили к заутрене. Ударил колокол в последний раз; но не унялся поднятый им переполох: во дворах заливались собаки, вовсю горланили петухи.
Свет крестного хода, приближавшегося к открытым дверям церкви, был ярок, и громко звучали голоса, возвещавшие:
И вдруг всем выходящим из церкви бросились в глаза большие огненно-красные буквы:
ДОЛОЙ ЦАРЯ!
— Вот это да-а-а, — протянул Трофим Лемдяйкин.
В толпе поднялся ропот, шествие расстроилось, каждому хотелось узнать, что означает полыхание огненных букв. Грамотных было немного, и они передавали шепотом:
— Долой царя!
Когда толпа, прошедшая вокруг церкви, дошла до паперти, вспыхнули мордовские буквы:
КАЯМС ИНЯЗОРОНТЬ!
Изумленный, встревоженный ропот охватил всю процессию. Нестройно, одиноко раздавались голоса, поющие пасхальный тропарь. В пение вмешивались голоса, раздающиеся неизвестно откуда по-русски и по-мордовски:
— Долой царя!
— Каямс инязоронть!
Процессия смешалась, отпрянула назад, но уверенный батюшкин бас звал вперед, и люди шли за ним, стараясь не глядеть на бесовское искушение. Церковный староста Наум Латкаев вполголоса проговорил:
— Православные, бедой запахло. Надо нам разогнать охальников и огненные буквы — глаза шайтана — погасить!
— Сам иди, коль жить надоело…
Искушающие письмена горели всю пасхальную службу, смущая души нестойких прихожан. Обедня отошла, и сотский Аким Зорин, даже не пообедав как следует, начал собираться в Зарецкое, к становому.
— Не то жалование потеряю, — оправдывался он перед женой. — Красненькая в месяц на дороге не валяется.
— Нужен ты в такой праздник становому, как в петровку варежки, — ворчала жена. — Как же, ждет он тебя в гости!
— Как ты не поймешь, дуреха: про-ис-шести-ия! Крамола!
— Кра-мо-ла… — передразнила жена.
— Отец Иван так сказал, он же и посылает меня. Иди, говорит, Аким Демьяныч, времени не теряй — в Зарецкое и расскажи все становому…
После сытного и хмельного обеда мужики высыпали на улицу покалякать об огненных словах. Многих занимало не столько то, что краснели они очень долго, а то, что нашлись смельчаки, которые замахнулись на самого царя. Да где оказали себя — даже в Алове.
— Слыхал, Трофим? — спросил Агап Остаткин. — Батюшку царя-то заменить хотят. А кто на его место сядет? Может, ты?
— Нашли, точеные головушки, России самодержца…
— Так тебя же все аловцы любят.
— Ну и сядет! — загремел могучим голосом Урван Якшамкин. — Трофим Лемдяйкин сможет все. Даже цыплят он без наседки выведет, ежели захочет. Расскажи, Трофим, как ты их высидел разок.
— Могу и рассказать.
— Он вам набрешет, коль на царский трон его хотите посадить, — съехидничал Наум Латкаев.
— Не мешай, соседушка.
Трофим откашлялся и начал свой рассказ: