Самым мрачным в нашей пятерке был Гриша Кривун, а всё потому, что ужасно боялся самолетов. «Мессеры», «юнкерсы», «фоки» гуляли по небу целыми косяками, как рыба в воде, и настроение у Кривуна почти всегда было плохое. Он постоянно на кого-нибудь из нас ворчал за демаскировку, но больше всех доставалось веселому Соколову за его пехотинскую фуражку с ярким малиновым околышем,
'— Ну что за интерес, чтобы тебя за версту видели! — ворчал Кривун. — Надень ты пилотку.
На фиг мне твоя пилотка!—посмеивался Соколов.— Уши торчат, маковке холодно, и никакой красоты.
Маковке холодно... Двадцать шесть градусов... Красота понадобилась... Форсун! Вот и краги для форса нацепил...
А это как сказать, — лукаво улыбался Соколов. — Хоть для форса, хоть для безопасности. Ведь если немцы прищучат, ты не будешь ждать, пока я обмотки намотаю, уедешь — знаю я тебя... А тут застегнул, и готово.
Шалаболка ты! Пустой человек, — сердился Кривун и с инструментом в руках лез под машину.
Ссорились они ежедневно, но жить друг без друга не могли. Ели из одного котелка и спали под одной шинелью, как родные братья. Да и не был наш Соколов пустым человеком. Просто умел не поддаваться унынию.
Кривун доставал где-то лоскуты материи и, сшивая их на живую нитку, мастерил для радиатора машины маскировочные капоты. А потом вдруг перешел на краску: раскрашивал борта полуторки в самые фантастические цвета. Зачастую краска не успевала просохнуть, и, садясь в машину, мы пачкали руки и обмундирование. Зуев ругался, а Кривун оправдывался:
Это же я под цвет местности приспосабливаюсь. Мимикрия называется...
Товарищ начальник, хоть вы запретите ему машину уродовать! — кричал Зуев Ивану Алексеевичу. — Ведь смеются над нами! Как только нас не дразнят: -«Ковчег паникеров», и «Черная Маруся с рыжей бородой», и «Антилопа-Гну»... Чижик, как тебя штабники прозвали?
Девочка с «Шайтан-арбы»...
Иван Алексеевич посмеивался, вытирая платком полное потное лицо, и говорил Кривуну:
— В самом' деле, Григорий, ты умерь-ка свои малярные опыты. Я и сам всегда в краске хожу.
Кривун отмалчивался, но краской продолжал запасаться. Перед каждым переездом он договаривался со мною о наблюдении за воздухом. Увидев вражеский самолет, я должна была стучать по крыше кабины. Кривун моментально тормозил и с завидным проворством прятался в канаве. Если самолет проходил стороной, Иван Алексеевич кричал мне из кабины:
— Чижик, не стучи зря!
В другой раз я уже остерегалась стучать, а самолет, как на грех, пикировал прямо на нашу машину... Из кабины вылетал перепуганный шофер и ругался:
— Вы что там наверху, ослепли, что ли? Чижик, вот погоди, я тебе перья-то повыдеру!
За меня вступался Зуев:
— И правильно сделала, что не постучала. Ничего особенного не произошло: прилетели и улетели, и опять прилетят, — что ж нам, и из канавы не вылезать?
Соколов философствовал:
— От смерти не спрячешься, от судьбы не уйдешь... Что написано на роду, того не минешь... Положено сгореть — не утонешь...
Зуев насмешливо на него косился:
— Фаталист двадцатого века!
Дивизия наша с боями отступала к Старой Руссе. Мы работали по потребности: сколько надо и когда надо. Когда раненых было много и не хватало перевязочного материала, я резала широкие бинты пополам, а Соколов дергал в поле лен и ловко плел шины и лангетки. Иногда и простые доски от забора шли в ход. Зуев останавливал идущие на восток машины и повозки и загружал их ранеными. Соколов, несмотря на свой небольшой рост, был очень сильный и легко один переносил раненых на руках. Случалось не разуваться по нескольку суток, не отдыхать ни днем, ни ночью, но мы не унывали и даже мрачный Кривун не жаловался. Он выжимал из «Антилопы-Гну» такие скорости, что мы просто диву давались. Наш осторожный шофер побаивался дорожных пробок и направлял всепроходящую полуторку с ранеными в объезд: по лесной дорожке, по покосу или прямо по ржи. Соколов его похваливал:
— Аи да Гриша! Ты гляди-ка, Чижка, стриженая девка косы, не успела заплести, а он уже вернулся! А ведь до эвакопункта не близко.
Иногда выпадали дни, когда раненых почти не было, и мы могли заниматься чем угодно. В такое время Зуев, по выражению Кривуна, «дурью маялся»: то затевал ревизию моего вещевого мешка и выбрасывал половину его содержимого, то гонялся за мною по лесу с ремнем, чтобы сделать мне «внушение» за непочтительность к старшим.
Был наш фельдшер большой аккуратист: то и дело мылся, брился, одеколонился и выколачивал палкой пыль из обмундирования. И мне не давал покоя:
Чижик, сейчас же перемени подворотничок!
Причешись! Что ты такая лохматая?
Марш сапоги мыть!
В свободные вечера, когда спадал изнуряющий зной, Зуев поправлял перед зеркальцем свои пепельные завитушки, брал меня за руку, и мы отправлялись гулять по прифронтовому лесу. При этом мой опекун докладывал начальнику:
— Мы отбыли с визитами...
Он покачивал гордо посаженной головой и сквозь зубы напевал всегда одно и то же:
Чудо, чудо, чудо, чудо-чудеса, Для меня раздолье: степи да леса...