«Для непредвзятого взгляда, – писал о ней некий ехидный критик, – работы мистера Смита – не то фрески без стен, не то просто взбесившиеся линии. В отношении первых вряд ли возможно превзойти этрусков – поскольку их фрески, по крайней мере, знали свое место; а что до вторых – воспитанники любого детского сада достаточно ловко владеют упомянутым искусством».
Ловко! Всего лишь – ловко! Тьфу! С души воротит от этих Джонсонов-любителей лезть со своим уставом в чужой монастырь!
С удовлетворением Джей констатировал, что вынужденный аскетизм убавил его вес за последний месяц, на тридцать фунтов и рассудил, что вполне готов воплотить Поверженного Гладиатора эпохи упадка Рима.
– Решено! – провозгласил он. – Я стану искусством.
Под вечер того же дня одинокая фигура со свертком появилась в Музее Изящных Искусств.
Возвышенно изможденный (но тщательно выбритый вплоть до подмышек), Смит слонялся по греческим залам, пока там не остались только статуи и он сам. Выбрав уголок потемнее, он установил себе пьедестал. Все потребное для существования в качестве скульптуры (включая одежду) поместилось внутри этого ящика.
– Прощай, мир, неблагосклонный к своим художникам! – промолвил Смит, восходя на пьедестал.
Нет, совсем не напрасно оказались потраченными 4 доллара и 98 центов из продуктовых денег, ибо благодаря Пути к Освобождению Смит научился сохранять истинно мраморную неподвижность всякий раз, когда немолодая учительница младших классов, отягощенная нелепой прической и четырьмя десятками питомцев, бесцеремонно вторгалась в его владения (что происходило регулярно по вторникам и четвергам между 9. 35 и 9. 40 утра). К счастью, он предусмотрительно избрал сидячую позу.
К концу недели Смит точно установил соответствие между эволюциями музейного сторожа и звоном огромных часов в соседнем зале (превосходный образчик искусства XVIII века – эмаль, золоченые листья и множество ангелочков, игриво порхающих друг за другом). Ему совсем не хотелось быть похищенным в первую же неделю своей музейной карьеры: что могло бы ожидать его, кроме скучного места в третьестепенной галерее или унылого существования в сугубо частной коллекции не вполне честного коллекционера? Поэтому он был весьма осмотрителен в своих набегах на музейный буфет и благоразумно вступил в союз с золочеными ангелочками. Дирекции не приходило в голову защищать холодильник и кладовку от экспонатов, и Смит готов был искренне приветствовать подобную недогадливость. Он довольно умеренно прикладывался к ветчине с хлебом, но десятками порций поглощал мороженое. Через месяц ему пришлось заняться силовой гимнастикой.
– О, утраты! – вздыхал он в залах Новейшего Периода, оглядывая безмолвное царство, на которое некогда притязал. Он скорбел над «Павшим Ахиллесом» как над родным (впрочем, «Ахиллес» и был его собственным произведением).
Он узнавал себя, как в зеркале, в хитроумной мешанине из болтов и ореховой скорлупы. ''Если б ты не сдался, – говорил он себе с обидой, – если бы ты продержался подольше, как эти простейшие творения искусства…» Но нет! Это было невозможно!
– Или возможно? – взывал он к удивительно симметричному мобайлу (Мобайл – подвижная абстракционистская скульптура.) над ним. О, возможно ли?
– Пожалуй, – донеслось откуда-то, и Смит вихрем взлетел на пьедестал.
Ничто, однако, не угрожало ему. Музейный сторож вкушал греховные радости перед пышной рубенсовской наядой в дальнем крыле и потому при всем желании не мог участвовать в разговоре. Смит рассудил, что услышанное свидетельствует о его приближении к Высшей Истине. Он вернулся на Путь, удвоил свои усилия оторваться от земного и выглядел совершенно «Поверженным».
С тех пор не раз доводилось ему слышать сдавленный смешок или невнятный шепот. Вначале он оставлял их без внимания, считая шутками лукавых чад Мары и Майи, пытающихся сбить его с Пути. Постепенно у него возникли сомнения, но он решил ничего не предпринимать, придерживаясь стратегии пассивного наблюдения.
Но вот в один прекрасный день – золотой и зеленый, как поэма Дайлана Томаса-юная дева вошла в греческий зал и огляделась украдкой. Нелегко оказалось Смиту сохранять свою мраморную безмятежность, когда она – о зрелище! – стала сбрасывать с себя одежды.
Правда, гораздо больше взволновал его квадратный ящик, который она притащила с собой.
Конкурентка!
Он кашлянул – негромко, вежливо, классически…
Она рванулась и замерла, живо напомнив ему рекламу дамского белья «Фермопилы». Волосы у нее были как раз подходящего цвета – изысканный оттенок паросского мрамора – а серые глаза льдисто блестели, как у Афины.
Она осмотрела зал – пристально, опасливо, взволнованно.
– О нет, – сказала она наконец, – что-что, а камень не подвержен вирусным инфекциям. Это моя нечистая совесть кашляет здесь в пустоте. Знай же, совесть, отныне я отвергаю тебя!