— Конечно, конечно, с величайшим удовольствием! — улыбнулся я браво. Вот она — расплата за елисеевские «изыски» и коньяк Шустова — «ВВСОП»! «Вот вы сегодня опять пьяны» — так расшифровывались эти таинственные буквы.
Юдифь Израилевна была мрачной особой. Густые черные волосы. Несколько сутуловатая спина. Полное отсутствие талии и руки у плеч такого объема и наполненности, что смело могла бы себя демонстрировать среди «борчих» всемирного чемпионата женской борьбы! Во всем лице какая-то мрачная хищность. Рот, как у адвокатов Домье и черный пушок на верхней губе!
Словом, трудно было подыскать женский тип более противоположный той мечте о женщине, которая для меня воплощалась в Клеопатре на картине Тьеполо! Нежная венецианская блондинка с легкой музыкальной печалью!..
А я-то думал, что из тихого переулочка, примыкающего к Архиерейской площади, я быстрой, легкой походкой Хлестакова пробегу Большой проспект, померзну, конечно, на Тучковом мосту, но съеденная икра, семга, паштет, пироги, кофе с коньячком поддержат меня, и я сразу окажусь на своей милой родной Пятой линии у Малого проспекта!.. Но не тут-то было!
С этой мрачной Юдифью Израилевной говорить было совершенно не о чем. Не пересказывать же ей подпись под рисунками Мисс, как «некий маркиз воспылал страстью…» — она бы сочла меня за сумасшедшего. Целенаправленная и узкая психика быть зубным врачом и выйти замуж за какого-нибудь Эпштейна!
Но не за «голодранца Эпштейна», о котором так великолепно написал Саша Черный, а Эпштейна добротного, пусть лысоватого и с брюшком, но владетеля собственного кабинета и не там, где-нибудь, на родине в Виннице, а здесь в Петрограде на Екатерининском канале, поблизости от Казанского собора!
Ох, Саша Черный! Вы ведь насквозь видите всю душу Юдифь Израилевны! Так о чем же мне с ней говорить?..
Художник, молодой, с неизвестным будущим для нее просто «пришелец из других миров», не то лунатик, не то «ревенант», возможно, даже и не «мужчина», о котором она все-таки мечтает, — ведь ей лет 25–26!
— Да, морозец ничего себе, крепчает… Видите, какие звезды яркие… Это — первый признак!
— Да? Я не знала…
— Как нам лучше доехать до вашего Старого Невского? — говорю я громко и про себя добавляю: «Черт бы его побрал…» — Вы любите стихи Саши Черного?
— Я никогда его не читала…
— Ну, как же так?! Я жду каждый номер «Сатирикона»… Прочтя даже один раз его строчки, запомнишь на всю жизнь!
Это замечательно! Или вот это:
Молчание. Женщина без улыбки.
— Вы и про Эпштейна тоже стихи не читали?
— Про Эпштейна? — вдруг оживилась она. — Нет, не читала… Это интересно?
— Изумительно! Голодранец Эпштейн!
— Почему голодранец? Странно!
Слава богу, — трамвай! В трамвае можно не разговаривать… Это солидно, респектабельно! Уже на подступах к самому Эпштейну, тому, «настоящему»!
Наконец проводив будущую зубоврачиху до каких-то ворот и впихнув ее через высокий порог дворнику, я бегом побежал к вокзалу. Застать хотя бы последний трамвай № 4. Сел все-таки!.. Трамвай делает поворот около заснеженного, ночью почти чудовищного царя в мутных отблесках полупотушенных фонарей. Сзади кажется, что ноги лошади, ее гигантский зад принадлежат этой маленькой головке с плоской шапкой набекрень!
Вот слова «не мирискусника».
Ночью, в туман, Невский страшен. Он безлюден, мертв, мгла, туманящая его, кажется частью той самой арктической мглы, что идет оттуда, где конец мира, где скрывается нечто непостижимое человеческим разумом и называется Полюсом. Середина этого дымного потока еще озарена сверху белесым светом электрических шаров. На панелях, возле черных витрин и запертых ворот, темнее. По ним, напевая, гуляющим шагом, бродят беспечные на вид, но до нутра продрогшие от ледяной сырости, дешево и несоответственно обстановке наряженные женщины, лица некоторых из них поражают при. встрече таким ничтожеством черт, что становится жутко, точно натыкаешься на существо какой-то иной, чем люди, неведомой, низшей породы.
Трамвай был пуст! Выбирай любое место на этих длинных скамейках вдоль вагона. Слепые окна, как глаза с бельмами. Снег густым, рыхлым слоем, точно крем с хворостом на пирожном наполеон, залепил все стекла! Уселся на длинную петербуржскую, во весь вагон скамейку. И эта чертова скамья сразу схватила меня своими ледяными зубами за ягодицы и ляжки и не отпускает, как бульдог! Терпи, терпи, авось эти зубы у Адмиралтейства сделаются добрее!
Но это все-таки лучше, чем идти пешком!
Вагон пуст. Может быть, два человека сидят вдали друг от друга в своей мрачной сосредоточенности, закрыв уши поднятыми воротниками! Пассажиры без лиц, без голов, только воротники и шапки! Вагон гремит, перескакивает через стальные кочки рельс. Несется в черную бездну.