Мое естество, отменно распаханное собственной подстрекательской пьесой, взрыхленное старыми воспоминаниями, мое сорокапятилетнее сердце, тайно стенавшее по ночам, как видно, дало еще одну трещину. Я долго не находил себе места. Но будни, но хлопоты, новый замысел – все вместе – сделали свое дело. Сравнительно скоро все улеглось, и я даже склонен был усмехнуться над тем, что все не могу уняться, по-прежнему сон не идет по ночам.
Потом я втолковывал сам себе: это все та же игра призвания, которое мутит мою голову предчувствием некоего нового действа, это издержки моей профессии, все драматурги – больные люди.
Подействовало. И вскоре я снова поспешно исписывал бумажонки подслушанным на улице словом, зигзагом сюжета, удачной репликой, внезапным поворотом характера. Все движется, как ему и положено, шар крутится, календарь худеет.
И вот – извольте. Спустя пять лет в зеленом городе Сан-Хосе, в холле гостиницы «Il presidente», в трубке звучит знакомый голос.
Кровля музея одновременно была и смотровою площадкой. После того как мы очутились у действующего вулкана Ирасу, всем захотелось отдохновенья. Картина города возвращала костариканскую пастораль, словно насильственно заслоненную мрачным видением апокалипсиса. Вновь остров, окольцованный горами, вновь черепичная череда коричневых и розовых крыш – есть уголок в ревущем море!
– О господи, – прошелестел Замков.
После обеда он собрался, сказал, что хочет пройтись по городу.
– Бог в помощь, зодчий, – сказал я кротко.
Он выразительно усмехнулся.
Когда Патрисиа появилась, мне показалось, что все как было. Конечно, значительно меньше ткани скрывало от глаз ее ладное тело и сильные неутомимые ноги, изящное голубое платье с широким вырезом на спине, вдвое короче того костюма, но это она, мир развернулся и перенес нас назад в Москву.
Однако в следующую минуту я обнаружил, что это не так. Глаза ее стали еще тревожней, в черной смоле ее волос высветлились две белые пряди. О женщине, еще не достигшей и тридцати, никак не скажешь, что постарела, вздор, разумеется, я маялся в поисках определения. Ранняя зрелость? Пожалуй, что так.
Она улыбнулась:
– Всетаки встретились.
Мы неожиданно обнялись.
Этот порыв и в малой мере не соответствовал атмосфере нашего знакомства в Москве. Понадобились годы разлуки, дороги в осколках, обломках, колючках, понадобились простор океана и влажная истома Кариб, чтоб нас так незряче швырнуло друг к другу.
Патрисиа пришла в себя первой и засмеялась:
– А мы соскучились. Это приятное открытие.
Я отстранился и возразил:
– Печальное – тоже.
– Да, это правда.
Мы точно опомнились и неохотно вернулись к привычному протоколу.
– Куда вас возили? К вулкану Ирасу?
– Естественно. Первобытное зрелище. Не вяжется с костариканским пейзажем. Особенно с бывшей столицей Картаго, в которой мы до него побывали. После такой тишины и буколики – эти изрезанные складки, этот враждебно рычащий кратер. Черный и серо-коричневый цвет. Клубящийся мефистофельский дым, почва, шуршащая золою. Трудно стоять и трудно дышать. И это озерцо в глубине, злобный безжалостный кипяток, который словно шипит проклятья. Настолько ядовито-зеленый, что хочется отвести глаза. Чистилище. Остается гадать, что тут показывают грешникам – начало света или конец?
Патрисиа улыбнулась:
– Конец. Расплату за все наши достижения.
– А я подумал, что, если конец и птеродактили не покажутся, слетят незнакомые существа и унесут нас от этого кладбища.
– Куда?
– В другую цивилизацию.
– Вы тоже надеетесь на лучшее?
Помедлив, я честно ответил:
– Нет.
– А были в музее?
– Да, после вулкана. Смотрели на древнее искусство. И даже видели камень хадэ, который, по слухам, дороже золота.
– Он произвел на вас впечатление?
– Не он. Совсем другой экспонат. Высушенная голова индианки, ушедшей тысячу лет назад. Она – с кулачок, возможно, и меньше, но все черты сохранились волшебно. И кажется, что разожмет свои губы, расскажет, как однажды устала, ушла, как живется в загробном мире. Мне даже хотелось ее спросить: помнит она тех, кого знала?
– А вы загрустили.
– Не отрицаю. Стало так жаль и ее, и себя.
– А вы написали пьесу о Пушкине?
– Вы еще помните? Написал.
– И какова же ее судьба?
Я только вздохнул:
– Пока – суровая. Но вроде она меняется к лучшему. Ефремов – упрямый человек. Похоже, что в декабре… Надеюсь.
– Как долго!
– Еще бы. А ждать – это пытка. Я кончил ее в семидесятом. Но Пушкин – всегда не ко двору. Ни к императорскому, ни – к нашему.
– Но почему же? Ведь он – ваша гордость!
– Браво, Патрисиа. В томто и дело, скромные разумом драматурги. Гордитесь, однако же не сочувствуйте. И хватит спрашивать обо мне и о моих злополучных пьесах. Скажите мне все о себе, Патрисиа. Что вас закинуло в Сан-Хосе?
Она помолчала. Потом сказала:
– Андрей, должно быть, совсем большой.
– Совсем-совсем. Уже второкурсник.
– Невероятно.
– Закономерно. Но шахматы забросил.
– Я – тоже. Теперь не до них. И скоро уж год, как я уехала из Сантьяго.
Я осторожно ее спросил:
– Это похоже на эмиграцию?
– Наверно. Я не могла остаться после того, как убили Альенде.
– Вам что-нибудь угрожало, Патрисиа?