Сосуществование свободы и власти всегда драматично, всегда болезненно, в России – тем более, ибо в ней власть всегда индивидуально окрашена и отношения с нею народа, прежде всего, эмоциональны. В России правитель, будь это князь, царь, вождь, президент, не только княжит, царствует, правит, ведет за собою – здесь каждый раз страна вступает в новый роман. Она отдается, и повелитель хочет не только ее покорности, он еще ждет ее любви.
В ответ он дает ей как высшую милость, как знак отличия, свое имя. Так возникают петровская Русь, и дней Александровых начало, и николаевская Россия.
Когда рождается человек с душой и умом, с воображением, он почти сразу же вовлечен в сложные и опасные связи с мертвыми и живыми идолами.
Здесь мало что от него зависит, ибо отпущенный ему дар может сыграть с ним и злую шутку, неведомо куда завести. С ним невозможно договориться и уж тем более – приручить.
История самого Безродова была сравнительно благополучной. Пусть не бескровной, но не смертельной. Литературному человеку стерильная безбедность вредна. Нужно понять, чего ты стоишь. Дорогу осилит тот, кто выстоит.
Однако не взваливай на себя груз непомерных обязательств. И помни, что шапка Мономаха не по Сеньке. Не надорвись. Умей соразмерить свои возможности. Не торопись обскакать свое время. С веком уместней быть наравне. Тот, кто его опережает, может попасть на сковородку.
Ты утверждаешь, что век хромает? Что делать, Байрон тоже прихрамывал. Но все поэты жарко мечтали за ним угнаться. Не удалось.
Поэтому не истязай свой дар. И примирись с тем, что он скромен. Какой уж есть. Проживешь и с ним.
Но можно и воспитать и выковать характер. Он-то все и решает. И закалять его надо смолоду. В старости человек одинок. Значит, характер необходим и независимый, и твердый. Иначе худо тебе придется.
В молодости подстерегла меня тяжкая и, как считалось тогда, роковая неисцелимая болезнь. Справиться с нею я не надеялся, я только спрашивал сам себя:
– За что? Так рано… Это не верно. Я еще ничего не сделал. Это неправильно, несправедливо.
Рядом со мной неслышно томился неразговорчивый доходяга. Однажды ночью я услыхал:
– Смертушка, выручи. Сколько ж можно? Устал я маяться на земле…
В те мои годы еще не мог я впустить в свою душу его тоску. Сам подыхал и слишком был молод. Только и думал, как это страшно – уйти в песок и смешаться с глиной, толком ничего не додумав, не написав, ничего не оставив. Хотя бы несколько стоящих строк. Уйти, еще вдосталь не надышавшись, не налюбившись, совсем молодым. Неверно, нечестно. Нет, не по-божески… Так не должно быть. Какая-то дичь…
Возможно, в те черные ночи я выпросил, вымолил свою длинную жизнь. И кто-то невидимый дал мне шанс.
Тогда я понял, как короток день, как хрупок мир и как мал мой срок.
В другой своей жизни, в другом столетии, уже не в своем двадцатом веке, совсем в иной, незнакомой стране, неузнаваемой, перевернутой, сижу, неподвижно уставясь в столешницу, привычно ворошу дни и годы.
И с сокрушительной ясностью вижу, что до последнего рубежа всего ничего, рукой подать, каких-нибудь два или три шажка.
Вот и дописана и дочитана длинная книга одной судьбы.
Я не хочу быть несправедливым к веку, в котором так долго жил.
Был он жестоким, был кровавым, но войнами, кровью, погромной злобой были богаты и все другие, давно отгремевшие времена.
То, что скромнее была их мера, так ведь моложе, несовершенней была и сама цивилизация.
Но, понимая неотвратимость скорой разлуки и обрывая этот неистовый круговорот, я сознаю: труднее всего прощание с пером и бумагой.
Вспомнилось: покидая город и дом родной, попросил отца:
– Дай, отче, совет на все времена.
Отец, как всегда, был скуп на слово:
– Даю. Запоминай: не толпись.
– Услышал. Понял. Так я и сделаю.
Если бы только выпустить в мир два недостучавшихся слова. А больше мне ничего не нужно. Только испытать счастливую дрожь необходимого освобождения.
Теперь мне кажется, я получил отсрочку, несколько лучезарных мгновений. Эта наивная иллюзия, что я своим усталым пером могу подарить себе миг свободы, мне так спасительно необходима.
Поверьте, что нет у меня сейчас решительно никаких претензий. Только бы вытолкнуть из себя несколько припозднившихся слов.
Если все это уже мною было записано на этих листках, что из того? Ведь я пишу с единственной целью – достичь породнения с листом еще не исписанной, еще свободной бумаги, чтобы на ее неисчерпанном поле возникли новые значки.
Естественно, меня угнетают эти повторы и бег на месте, но все же это какое-то ощущение, что я еще не совсем отломился. Это ни с чем не сравнимое счастье чувствовать себя не огрызком, выброшенным за полной ненадобностью в какую-нибудь случайную яму, а быть среди тех, кто нужен живым.