– Поладить – неподходящее слово. Ладят – в семье, в пионерском лагере. Да и товарищество там зыбкое. На свой манер. Тебе не понять.
И точно спохватившись, жалея о своей откровенности, быстро добавила:
– Ты не думай… Люди они идейные, стойкие… Но… тоже – на свой манер и лад. Я не виню их – такая школа. Когда по тонкой жердочке ходишь, тут уж всерьез не закорешишься.
Он хмыкнул:
– Да уж… могу представить. Идейные волки.
Она, опершись на локоток, внимательно его оглядела:
– А ты не торопись их судить. Думаешь, ты один – весь в белом?
Безродов невесело сказал:
– Все хороши. И я и прочие. Терпилы русские.
– Не гоношись. Не больно ты похож на терпилу.
– На самого себя похож.
– Ты, значит, особая статья?
Безродов чувствовал, как накаляется, густеет воздух. Но, видно, завелся:
– Каждый особая статья. Только не каждый про это знает. Жаль.
Она недобро спросила:
– Чего ж тебе жаль? Какой жалельщик… Ты, дядя, не прост.
Он мрачно кивнул:
– Никто и не говорит, что прост.
– Да вижу я, вижу. Секу я быстро. С самого первого дня знакомства. Пялился на меня, словно целился.
И неожиданно спросила:
– Ноги красивые у меня?
Он рассмеялся:
– Всем удалась. Что ни возьми.
Она лениво проговорила:
– Ну так бери, пока дают.
Вспомнилось:
Несколько лет спустя, в ясный безоблачный денек, узнал, что срок ее на земле безвременно, нежданно, пресекся.
И будто рядом, с такой отчетливостью услышал озабоченный голос:
– Когда по тонкой жердочке ходишь…
Он избегал читать биографии творцов-долгожителей – неизменно одно и то же! – звонкий расцвет и ярко освещенный манеж, рукоплескания, разные бляхи, и вот уже медленно гаснет свет, уходят зрители, зал пустеет.
Потом – никуда от него не деться – признание своего поражения, опустошенность, бессильная злость.
Не всем хватает ума и достоинства укрыться в тени, не мозолить глаза тем, кто пришел занять их место. Гораздо чаще все происходит по старой хрестоматийной схеме – сперва унизительное барахтанье, опустошенность, бессильная злость.
Нет, что угодно – любая схима, но только не этот стыдный исход – все выходящее из-под пера, вяло, бесплотно, пустая порода.
Вот стихотворцы, они устойчивей, им помогают рифмы, созвучия, дар соразмерности, чаще его коротко называют ритмом.
Ритм и есть мировой закон, обуздывающий вселенский хаос. Когда-нибудь он приручит и нас, тогда и настанет эра разума.
Ну что же, настало время проститься с моим Безродовым – столько лет мы были сиамскими близнецами, казалось, вросли один в другого. Оставим его наедине с этой самоубийственной памятью, доставшейся ему то ли в дар, то ли в расплату за все грехи.
Пусть вспоминает, пишет, зачеркивает, тревожит давно ушедшие тени, перелистывает свои дневники. Пора нам отдохнуть друг от друга.
Чем больше поэт, тем откровенней, безжалостней его диалог со спутниками и современниками, тем он немилосердней и жестче, когда подводит итоги трудов, острей ощущает свою недостаточность и неспособность своей эпохи дать ему точные ответы. Еще болезненней его ранят несоответствия, несовпадения и невозможность соединить огонь и лед, концы и начала.
Как весело, дерзко и триумфально когда-то входил молодой Маяковский в таинственное урочище слов.
Испытывал и пробовал каждое – на ощупь, на зуб, на вкус, на звон.
И найденное, не то ниспосланное, не то осенившее, было по стати, по росту, по голосу, по калибру.
Он звал революцию, которую еще не назвали переворотом, как главную женщину своей жизни.
Не сомневался – она услышит, узнает, примет, поймет, воздаст.
Немного было ему отпущено в преобразившемся отечестве – не набралось и пятнадцати лет.
И все эти годы так исступленно хотел уверить свою республику, что он в ней не чужак, не бастард, что он ей предан, что он ей нужен.
Путь от горлана до агитатора он одолел.
Стать главарем при жизни не смог. Не дотерпел. Не дослужил.
Это и было его удачей, хотя он об этом не догадался.
Тут ему повезло. Не дожил.
Нынче, когда на исходе дней нехотя подбиваешь бабки, хитрить с самим собою нет смысла – способности были невелики.
И все же выбор, сделанный в детстве со взрослой решимостью, был для меня единственным – альтернативы не было.
Ни южный футбол, ни южные девушки, ни все другие щедроты юга – ничто не могло меня убедить, что этот дарованный тебе срок нужно прожить, а не записать, что эта добровольная схима нелепа. Не смертный ли грех – распять свою жизнь на плахе письменного стола?
Судьба оказалась крутым орешком, но все в ней сложилось и все срослось.
И, понимая неотвратимость последнего шага, я сознаю, что тяжелее всего проститься с чистой страничкой писчей бумаги, всегда поджидавшей меня по утрам.
Люди придумали государство и все его главные институты, когда убедились, что не рискуют остаться лицом к лицу со свободой, что друг для друга они опасны.
Свобода – трудное испытание. Она исходно предполагает разноголосицу и разномыслие. Она приучает к суровому климату почти неизбежных несовпадений, пристрастий, интересов, возможностей. Она далеко не всегда совместима с одним и тем же местом рождения.