— Где поп, там и «господи, помилуй», — буркнул Пеппоев. — Недавно у коммуниста ребенка крестили. Бабушки-мамушки!
— Ты антирелигиозные книги все получил? Будешь в уездкоме, проверь, что не брал — возьми.
— Баб разве переспоришь!
Село засыпало, редко где теплились в окнах мутные огоньки керосиновых ламп, а то и нестойкий свет лучин. Уже было намечено коренное изменение всей этой округи: в апреле Совет Труда и Обороны под председательством самого Ленина принял решение о путях развития народного хозяйства Карелии, здесь, на берегу озера, возле устья сплавной реки Суны, предстояло встать гидростанции и большой целлюлозно-бумажной фабрике… но ни я, ни Пеппоев, ни жители Кондопоги еще об этом не знали, еще должны были пройти годы до осуществления всего замысла и два года — до первого колышка, до первой, с помощью лопаты и тачки, выемки грунта…
Мы шли мимо крепких кулацких домов и домишек попроще, победней. У одного из них, небольшого, в три окна, Пеппоев остановился.
— Вот тут переночуешь. Все разъехались кто куда, живут старик со старушкой. Чисто у них. И спокойно.
Старик казался совсем древним — лежал на печке и молча глядел оттуда, свесив седую голову с реденькой бородой. А старушка была легка на ногу, приветлива, хлопотлива. В печи у нее томилась пшенная каша, распаренная на молоке. Кроме каши, хозяйка метнула на стол шаньги с картошкой, овсяный кисель с клюквой. Я не ела толком со вчерашнего дня и съела столько, сколько позволили приличия. Мечтала о горячем чае, но старушка поставила передо мною кринку топленого молока с румяной пенкой… Мне понадобилось собрать все свое мужество плюс самолюбие, чтобы вести себя достойно, так как я панически, до тошноты, боялась пенок. Соврав, что сыта, выпила ковшик колодезной жгучей воды и, как только хозяйка указала мне место, повалилась спать.
Проспала я часа два, а то и меньше. Сквозь сон слышала какой-то резкий стук, потом сквозь сон же поняла, что снова зажгли лампу и свет бьет в глаза, но по-настоящему разбудил меня лишь плачущий голос хозяйки и быстрая-быстрая, взволнованная речь старика — он сполз с печки и бегал по дому в белых подштанниках и накинутом на плечи полушубке. Я ничего не понимала из их причитаний, уловила только, что им грозит какая-то беда.
— Случилось что, бабушка?
— Вставай, девушка, вставай, милая, прости ты нас христа ради, старики мы, куда денемся, это ж звери, а не люди, уходи, девушка, пожалей стариков!
Причитая, она совала мне в руки бумажку, проткнутую гвоздем.
Спросонок я не скоро поняла, что в бумажке, которую кто-то с треском пригвоздил к их двери, требовали, чтобы комсомолка ушла, иначе спалят дом. «Пусть комсомолка уйдет» — так было написано крупными печатными буквами.
— Не плачьте, сейчас уйду.
Они плакали, пока я одевалась, путаясь в одежках и отворачиваясь от их испуганных лиц. Плача и причитая, старуха вывела меня на крыльцо, правда, сбегала тихонько за калитку, поглядела, не караулит ли кто на улице.
Дверь за мною закрылась, тяжело брякнул засов.
Село спало — темное, затаившееся, недоброе. Ни огонька, ни собачьего лая. Люто холодное небо в россыпи звезд. И предательское поскрипывание под ногами. Что это — выпал снег? Или ночной заморозок тронул землю, затянул ледком лужи?
Стараясь не сбиться с пути, побрела к зданию волисполкома. Ступала осторожно, чтобы не было скрипа, затаив дыхание вглядывалась в темноту, ловила каждый шорох. Что там впереди — столб или неподвижная фигура? Ведь где-то здесь они прячутся, те «звери, а не люди», те живые, никогда не виденные кулаки! Стариков они теперь не спалят… а меня? Что они сделают со мной, если подкараулят?..
Дом волисполкома был заперт. Темен. Никто не сторожил его.
Я поднялась на крыльцо, где мы так недавно стояли с Гришей Пеппоевым и слушали, как летит-плывет песня. Села на верхнюю ступеньку, вся сжавшись и приникнув к ограждению крыльца. В этом темном уголке никто меня не увидит, не найдет, не догадается искать. Меня била дрожь — и от страха и от холода, пальтишко на мне было легкое, «на рыбьем меху», вязаный шарфик и беретик тоже грели мало, а ботинки прохудились и не согревали ноги, а леденили их.
«Пусть комсомолка уйдет».
«П у с т ь к о м с о м о л к а у й д е т!»
Сквозь тоску жуткого одиночества на мерзлом крыльце, ночью, в незнакомом селе, ко мне вдруг пришла удивительнейшая мысль — меня ненавидят! Меня боятся! Моего комсомольского влияния боятся! Значит, очень важно и смертельно для врагов революции то, что мы делаем? То, что я д е л а ю?!
Я не распрямилась только потому, что берегла остатки тепла, хранившиеся под стиснутыми на груди руками. Но мысленно я встала в полный девчоночий рост на крыльце комсомольского волкома, бросая вызов всем кулакам, белобандитам, капиталистам и самым наиглавнейшим акулам империализма.