Из бело-зеленой полосатой фланельки, полученной по ордеру, мама соорудила мне закрытую блузку с галстуком, в этой блузке я казалась себе ослепительно нарядной. Приходили к нам ребята охотно, после концертов в помощь Поволжью все знали маму, так как она безотказно аккомпанировала нашим певцам и мелодекламаторам. Угощение ставилось более чем скромное — чай и самодельное овсяное печенье, о выпивках тогда и не думали, собирались и болтали о чем придется, пели, читали стихи, играли в «море волнуется…» Палька не пришел, и я, сохраняя доброе настроение, уже внушила себе, что это и хорошо, нечего выдумывать дружбу из-за случайно оброненных слов… а в середине вечера он явился, в белой рубашечке с галстуком под своей полувоенной тужуркой, был оживлен и мил, пробовал под аккомпанемент читать какого-то индийского поэта, но мелодекламатора из него не вышло, хотя мама, почему-то внимательно поглядывая то на меня, то на Пальку, изо всех сил старалась подыгрывать ему… Затем Палька прямо-таки прирос к маме — ему хотелось научиться понимать музыку, он задавал наивные вопросы, а мама терпеливо отвечала, он даже хотел научиться играть на рояле и допрашивал маму, можно ли начинать в девятнадцать лет.
Под конец вечера, когда многие ребята ушли, Палька вдруг рассказал странную сказочку про богдыхана и поэта.
Богдыхан разгневался на великого китайского поэта и выгнал его. Но поэт, впав в нищету, в жалком рубище скитаясь по стране, пел о радости, о счастье пользоваться жизнью, солнцем, ароматом цветов, и его песни радовали людей, звали их жить и трудиться. Богдыхан узнал об этом, до него дошли и песни поэта. И богдыхан впал в тоску и принял большую дозу тебаина, потому что понял свое бессилие перед гением поэта, понимавшего смысл бытия и радость его, в то время как он, всемогущий богдыхан, не мог понять ни великого смысла жизни, ни величия гения. Тебаин сделал свое дело, богдыхан умер. Потом умер поэт. Но скорбь и радость жизни ходят по земле так же, как и четыреста лет назад…
— А сколько таких людей, как богдыхан? Много. А сколько таких, как поэт? Их мало, их почти нет, иначе первых было бы меньше. А к кому принадлежу я? И каждый из нас?
Так он завершил свою сказочку. И пересидел всех. Упросил маму поиграть на рояле, мама играла Шопена и Скрябина, а он сидел, прикрыв глаза, и просил: «Еще!» Когда я вышла проводить его до калитки, Палька сказал, держа калитку и раскачивая ее двумя руками:
— Ты, кажется, умеешь радоваться жизни, а я нет. Существование в мире, который готовится стать новым, только и может проявиться в том, что человек делает для общества. Я делаю. Но то ли я делаю? То ли, что могу? Нет. Не то и не так. Может, все дело в том, что я с детства изломанный человек.
Сказал — и пошел. Почему он это сказал — мне?
Чувство счастливого ожидания прямо-таки захлестывало меня, когда я на следующий день нашла повод забежать в губкомол. Соколова не было, его срочно вызвали в губком партии.
Никто ничего не знал, но какая-то тревога была разлита в воздухе.
К вечеру просочились слухи о том, что белофинны вторглись в Карелию и уже захватили ряд пограничных селений.
В губкоме партии собрались все руководители Карелии, шло заседание, никто оттуда не выходил…
Мы, комсомольцы, не сговариваясь собрались в нашем зале. Было полутемно, горела одна лампочка, и никто не зажигал других.
Соколов появился как-то вдруг. Подтянутый, строгий.
— Комсомол Карелии объявляется мобилизованным, — сказал он. — Шюцкоры и лахтари предательски напали на нас по всей границе, ворвались в Ухту, Ругозеро, Реболы. С помощью местных кулаков захватили, замучили и расстреляли коммунистов и комсомольцев. Садитесь писать повестки: комсомольцам от семнадцати лет завтра — в губвоенкомат, остальным собраться здесь, пойдут в отряды ЧОНа.
Сразу, без расспросов, все грамотеи сели писать повестки. Не было ни удивления, ни потрясения. Нас тогда больше удивлял своими неожиданностями мир — ведь наше поколение с детства знало войну, войну, войну, разговоры о войне, жертвы войны, тяготы войны, одна война переходила в другую, наше сознание складывалось под винтовочный треск и раскаты орудий, мы вступали в жизнь и одновременно в «наш последний и решительный бой», мы только мечтали о том, что когда-нибудь потом люди смогут петь «э т о б ы л наш последний»…
Да, но… Ухта, Ругозеро, Реболы. Замучили и расстреляли коммунистов и комсомольцев… Значит, и того немногословного парня, добиравшегося к нам на лодках и плотах из Ребол? И низкорослого, кряжистого паренька с льняным чубом из Ругозера?..
В наступающем очередном бою хотелось только одного — чтобы не запихали в санитарки или телефонистки. Но теперь некому было затирать меня, я сама участвовала в формировании комсомольских отрядов и записала себя в отряд ЧОНа — частей особого назначения.
Каждый вечер мы занимались военным делом на спортплощадке у Лососинки: изучали винтовку, «русскую трехлинейную», разбирали и собирали ее, учились стрелять стоя, с колена и лежа, маршировали и постигали приемы штыкового боя.