Франц Ушерт продолжал свой рассказ:

— Ганс опасался, как бы военно-полевая цензура не обратила внимание на эти письма и как бы за их вольнодумство не придрались бы к Эльфриде. Он просил ее быть осторожнее, нельзя, мол, говорить все, что думаешь, а уж писать и подавно.

Сам он писал редко и чаще всего коротко. Время от времени посылал открытки. В них у него всегда все обстояло хорошо. Беспокоиться, мол, о нем нечего, война кончится скорее, чем мы думаем. На самом же деле у Ганса все было куда как плохо. Он глубоко страдал от ужасов войны. Однажды сказал: «Только круглый дурак может надеяться унести ноги целехонькими из этого ада. Величайшее счастье, которое может выпасть на долю нашего брата, — это ранение, не очень тяжелое, конечно».

— Как-то вечером мы с Гансом стояли на посту, — помолчав, продолжал Франц Ушерт. — На склоне дня наша часть заняла одну деревню, но чувствовали мы себя в ней отнюдь не уверенно. За околицей начинался лес, и было известно, что он тянется вглубь километров на двадцать. Ночная прохлада становилась чувствительной. Темное, почти черное небо было усеяно яркими звездами. Время от времени ночное безмолвие взрывали артиллерийские залпы. В промежутках тишина прямо-таки засасывала. Вокруг занятой деревни по обе стороны шоссе стояли парные посты. Мы четко видели среди поля под одиноким деревом следующий за нами пост. Ганс и я опустились в глубокую впадину. Долго сидели, уставившись в звездное небо, говорить не хотелось, каждый думал о своем. Была тихая, ясная октябрьская ночь. В листве деревьев шуршал ветер. Падали звезды. В один из таких моментов я спросил Ганса, что он хотел бы себе пожелать. «Ах», — ответил он. И все.

Мы шли на пост смертельно усталые после трудного дневного перехода, но здесь отдохнули, посвежели. Покой и тишина действовали благотворно. Смотрели на лес, поднимавшийся перед нами темной стеной.

«Как полагаешь, пойдут русские на мировую, когда возьмем Москву?» — спросил Ганс.

«Не думаю», — откликнулся я. И мы опять надолго замолчали.

Но каждый знал, какие мысли занимают сейчас нас обоих — тяжелые мысли о делах прошедшего дня.

В тот день нас обстреляли из лесу. Лейтенант и два солдата из девятой роты были убиты. Мы полагали, что стреляли партизанские снайперы. В лес тотчас же отправились патрули, но обнаружить кого-либо не удалось. Обер-лейтенант Тамм, взбешенный, выкрикивал непристойные ругательства и угрозы. И сам следил за тем, чтобы угрозы эти были осуществлены. После примерно получасового перехода мы вошли в маленькую деревушку. Первые же из ее жителей, кто попался в руки Тамма — две крестьянки, старик и девушка лет восемнадцати, — были по его приказу тут же, как говорится, без суда и следствия расстреляны. До нас только донеслись крики, выстрелы. И мы молча двинулись дальше.

Кое-кто в наших рядах считал, что такая жестокость вполне оправдана. Но большинство молчало, и это молчание было красноречивым.

В шеренге перед нами шел сын крестьянина из Померании, ширококостный малый, любивший поораторствовать и изрядно прихвастнуть. Свои речи обычно начинал словами «мы, крестьяне», и хотя он и не говорил этого в лоб, но из его слов неизбежно явствовало, что единственно преданные, имеющие право на существование люди — крестьяне. Разумеется, только немецкие, а еще точнее: крестьяне, живущие восточнее Эльбы. Этот померанин не мог нахвалиться Таммом, его жестокостью, его убийствами. Только так можно покончить с этой войной из-за кустов, ораторствовал он. Ганс долго все это слушал молча, как, впрочем, большинство из нас, но я видел — в нем вскипает возмущение. В конце концов, не выдержав, он спросил: «А если это были не партизанские снайперы, а отдельные русские солдаты, оторвавшиеся от своих частей?» — «Все равно, — крикнул померанин, — стрелять из засады в спину противника — это безобразие, это против всех правил». Ганс громко, раскатисто захохотал. Не могли удержаться от насмешливых ухмылок и другие.

Ганс резко оборвал смех и сказал: «Значит, если русские отрежут нас, нам останется одно — сразу всем сдаться в плен согласно пожеланию Курта Кальгеса» (так звали померанина). «С ума ты сошел! — крикнул тот. — Разве я говорил что-либо подобное?» Ганс сделал удивленное лицо: «Ты что, хочешь стрелять в спину русским? Ведь это было бы против правил. Против открытых тобою правил». Теперь уже громко хохотали все кругом. Померанин, красный как рак, взвился. «Демагогия! — заорал он. — Чистейшая демагогия!»

«Свидетелей здесь достаточно», — спокойно ответил Ганс.

«Кто стреляет, мы или русские — это огромная разница!» — рычал померанин.

«Ах вот как, — парировал Ганс, — твои правила, значит, только для русских».

Разъяренный померанин еще долго болтал чепуху, договорился даже до того, что Шпербер-де стоит за русских, что он против собственных товарищей и вообще высказывается не как немецкий солдат. Ганс не перебивал его, не хотел больше тратить слов на дурака.

Но я знал: отныне эти двое — непримиримые враги. Померанин, ефрейтор, как и Ганс, почувствовал себя униженным и осмеянным перед своими подчиненными.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже