Раненные в том же бою, которых позднее вместе со мною отправили в Германию, рассказали мне о событиях этого дня, стоившего нам больших потерь.
Дрались ожесточенно, кольцо вокруг нас сжималось все больше. А Ганс? Тамм заходил в сарай, где Ганс сидел под замком, и вышел оттуда с искаженным от ярости лицом. Потом вызвал к себе Кальгеса. Говорили, будто бы Ганс отказался воевать, заявил якобы, что арестанты не воюют, а русский плен вряд ли страшнее, чем его теперешний. Если действительно он так сказал, то это было крайне неосторожно, он-то ведь знал, с кем имеет дело. Тамм, как мне говорили, пригрозил Гансу — раньше чем последний солдат из нашей роты отправится на тот свет, мы тебе здесь это устроим.
Бой длился до вечера. Особенно губительны были мины, они производили страшные опустошения. От всего батальона к вечеру осталось только восемь боеспособных человек; ранено было тридцать, убитых — около шестидесяти. Те, кто был ранен, вышли живыми из этого боя.
Незадолго до наступления темноты к нам прорвались три наших танка. Русские все-таки не были настолько сильны, чтобы остановить их или уничтожить. Танки ворвались в деревню и оттеснили русских к лесу. Нас, раненых, положили на сколоченные доски, и один танк потащил нас по снегу за собой. Тамм, приказав поджечь оставшиеся избы, отошел под прикрытием танков.
Меня вместе с другими ранеными доставили в Можайск, там прооперировали и через два дня отправили дальше в тыл. В Смоленске я трое суток пролежал в лазарете, и тут мне повезло: с транспортом раненых меня отправили на родину. Ранения от мелких осколков оказались сравнительно легкими, и сильно разворочено было только плечо, да кисть руки изрядно раздроблена, и пока ее лишь кое-как залатали.
— Третьего января я прибыл в Берлин. О своих впечатлениях не хочется распространяться. В огромном городе — ничтожный общественный транспорт, на лицах людей горькая озабоченность, безрадостное, холодное отрезвление.
В госпитале нас выхаживали молодые девушки, мобилизованные по трудовой повинности. От их присутствия на душе теплело. В числе прочего они приносили нам иллюстрированные журналы. Мне достался «Берлинер иллюстрирте». На первой странице красовались снятые крупным планом два фронтовика, сияющие, веселые, в подбитых ватой шинелях, в высоких бурках. Под фотографией строчки: «Наши храбрые солдаты, сражающиеся на востоке, и зимой обеспечены всем необходимым». Дальше я уже не листал, а передал журнал своим товарищам — пусть все наконец увидят, как мы великолепно всем были снабжены. Но теперь все-таки мы здесь, на родине, мы еще раз ушли от смерти, мы возвращены к жизни.
От этого сознания многое представлялось нам теперь второстепенным, мелочным, а многое, наоборот, казалось значительнее и приятнее, чем было в действительности.
Но я уклонился от того, что вас непосредственно интересует, поэтому остановлюсь на наиболее важных моментах. Родители мои живут в Шарлоттенбурге; я получил отпуск, но должен был для лечения ежедневно бывать в Доротеенской больнице. Вы ведь знаете Берлин? Так вот, эта больница на той же улице, где живет Эльфрида Вальсроде.
Очищенный от вшей, вымытый и в новенькой униформе, я как-то под вечер собрался посетить ее. Не скажу, чтобы мне было легко идти к ней; о Гансе я ничего определенного не мог сказать. Удалось ли ему спастись? Попал ли он в плен? Я ничего не знал. Не знал еще и самого ужасного. Тамм, когда остатки его роты с ним во главе отходили от деревни, осуществил свою угрозу: застрелил Ганса. Кто такой Тамм и на что он способен, я отлично представлял себе и все-таки не думал, что он пойдет на такое преступление, как убийство соотечественника.
Квартира профессора Вальсроде была на первом этаже старинного барского дома. Дверь отворила довольно кругленькая особа, вероятно кухарка. Фройляйн Вальсроде я не застал. Не оттуда ли я, не от него ли, спрашивала женщина. Когда я подтвердил, что оттуда, она спросила: может, у меня плохие вести? «Нет, не плохие». — «Слава богу! Фройляйн Эльфрида так волнуется. Уж очень давно не получает никаких писем».
На следующий день я опять пришел. Едва позвонил, как дверь открыли, — и это была она. Затаив дыхание она смотрела на меня в упор.
«Фройляйн Вальсроде, я пришел по поручению Ганса. Мы с ним друзья…»
Она взглянула на мою руку, висевшую на перевязи, и не произнесла ни слова. Жестом пригласила войти.
Пройдя по длинной прихожей, она ввела меня в просторную комнату. Там стоял рояль. Так! Здесь, значит, она музицировала, когда на город сыпались бомбы.
Она сказала:
«Садитесь, пожалуйста! — И: — Сюда прошу!»
Я опустился в кресло, а она села напротив, на диван.
Опять несколько секунд помолчали. Я чувствовал на себе ее оценивающий взгляд, чувствовал в нем и сдерживаемый страх. И я тоже сидел подавленный, растеряв все слова, которые я так хорошо было продумал. Но вот я заговорил, она тут же меня остановила, сказала: «Прошу вас не щадить меня, ничего не смягчайте. Если вы имеете сообщить что-то плохое, говорите прямо, так, как оно есть!»