Нынешние старики представлялись ему грешниками, которые обманывают себя и, вопреки природе, стараются удержать молодость за счёт отказа от нравственного взросления. Что особо хорошего в молодости? Для Ильи молодость совсем не казалась привлекательной (разве что внешне), так как всегда соединялась в его представлении с “дремучей глупостью”, и он ни за что не хотел бы вернуться назад по дороге жизни, к какому-либо своему раннему возрасту, потому что ценил свои достижения и хорошо видел, каких опасностей удалось ему избежать. Испытывать судьбу во второй раз, - нет уж, увольте!
Этот старик, оказавшийся отнюдь не божьим человеком, - каковым поначалу вообразил его Илья, - привёл ему на память другого старика, с которым Илье довелось встретиться в бане, этом затхлом советском суррогате мужского клуба. На момент их встречи тому деду стукнуло аж восемьдесят три. Выглядел он браво, и даже усы его не до конца ещё побелели. Он тоже хвалился тем, что у него с бабкой ещё чего-то там получается. Надо сказать, что Илья уже привык к этому странному для него пережитку в понимании мужского достоинства и перестал смущаться, выслушивая подобные признания. Сам он никогда не оценивал себя по этой фаллической шкале и был бы только рад, если бы вольнолюбивая потенция чресл совсем угасла у него и перестала вносить возмущения в его выстраиваемые Софией внутренние диспозиции.
Не взирая на годы, тот дед оставался грамотным красноармейцем: читал военные мемуары, и теперь, пользуясь случаем, публиковал свои мнения в самой благодушной, распаренной и нивелированной общей наготой аудитории. С какого-то момента Илья с интересом стал прислушиваться к разглагольствованиям деда, произносимым типичным экспертным тоном отставного советского функционера.
“… И за что только хвалят эту тридцать седьмую дивизию? Ничего она там не значила! Когда колчаковцы её к Волге прижали, то бабы-казачки чуть ли коромыслами этих вояк повыбили. Что они мне пишут в этой книге, когда я сам там был и всё знаю?! А в Царицыне деникинская дивизия как засела, так и целая армия ничего не могла с нею поделать, пока мы не подошли.
- А кто это: мы? - спросил Илья.
- Мы-то? - старик установил голову и лицо в торжественную позицию. - Первая Московская Кавалерийская дивизия. Из московских рабочих набиралась. Нас Думенко формировал, слыхал о таком? Боевой был! Будённый-то, он на готовое пришёл, нашими трудами воспользовался. А как на Польшу пошли, так Думенко нашего убрали - шлёпнули. Это Троцкий подстроил, - гад! Он же жид был. Жидам тогда поддались. Да. А под Царицыным мы в засаде секретной стояли, на берегу Волги, и приказ был: группы беляков-колчаковцев, что на соединение с Деникиным-то шли, которые по льду перейдут, перехватывать и всех до единого уничтожать, - чтобы никто, значит, назад не переправился и своих не предупредил. Вот раз отрезали мы одну такую группу от берега и порубали. Один калмык остался. Долго отстреливался. Наконец, подобрались мы к нему сзади, живьём взяли. Привели. Ну и спрашивают меня ребята, а я тогда взводным был, - что, мол, с ним делать? А я и говорю: да что делать, заложить голову в фуру и крышкой придавить! А это, знаешь, снарядные такие фуры были, двуколки с ящиком. Ну, так и сделали, по сказанному. А руки-то у него связанные за спиной. Пугнули кобылу, та как понесла… Вот голова-то у калмыка того и оторвалась.
Илье стало не по себе. Улыбка, с которой он слушал старика, застыла у него на губах. Илья как бы не поверил своим ушам и переспросил деда: как это, головой в фуру? Его сознание, отказывающееся принять очевидное, невольно ушло в сторону, и он стал осведомляться о технических подробностях этой варварской казни, чтобы косвенно убедиться, что он не ослышался, что это и в самом деле была казнь, а не просто несчастный случай.
Дед неожиданно рассердился: “Ну, как, как? Обыкновенно. Голова-то в фуре, крышкой придавленная, а тулово на улице, вот и оторвало…!”
По видимости, он сердился будто бы на непонятливого слушателя, но на деле его раздражил обнаруженный внутренний ужас Ильи перед убийством. Ужас, который старик почувствовал, несмотря на старание Ильи скрыть его, и который напомнил ему о том, что помимо социальной жизни, ранжированной по взаимным победам, существует ещё и нравственная жизнь, в которой выигрывает Бог и проигрывает человек. Жизнь, которую он упорно извращал на протяжении многих прожитых лет. Может быть, он и хотел бы сохранить мир с Богом, но никто не научил его, как это сделать в условиях революционной войны, когда правда человеческая так горяча, и так, кажется, близка к Божьим судам.
Старик продолжал рассказывать: о Ленкорани, по арыкам которой кровь текла подобно ливневой воде… Илье тут же пришёл на память Новочеркасск, где кровь, давимых танками людей так же стекала вдоль бордюров Московской улицы. Старик, как бы оправдываясь в ответ на потяжелевшее молчание Ильи, объяснял: “Мы рубим, а они лезут; мы рубим, а они опять лезут. Так их там нарубили, веришь, по улицам нельзя было пройти от трупов”.