Иван Иванович несколько раз бывал в Михайловке, многие знали его в лицо, и он знал многих, хотя не мог запомнить всех имен или фамилий. Поздоровался с ним какой-то старик, гревшийся на припеке у завалинки. За плетнями, на огородах, копошились женщины и подростки, очищая землю от прошлогодней ботвы, кое-где огороды уже вскапывали. Некоторые женщины, когда Хохлов проезжал мимо, прекращали работу, выпрямлялись и тоже здоровались.
Взрослые были одеты не лучше, чем дети, – в обтрепанные, измызганные одежонки, в залатанные кофты и юбки. Вся эта обветшалость, эта бедность, почти нищета зимой не так бросалась в глаза, но стаял снег, сняли люди полушубки да фуфайки, – сразу выперла, мозолила глаза, и ничего нельзя было с ней поделать: за последний год для продажи населению не отпускалось ни метра мануфактуры, ни пары сапог или ботинок, ни килограмма гвоздей. Те жалкие крохи товаров, поступающих в район, направлялись в магазины заводского ОРСа. Зато завод работал, выпускал снаряды и минометы...
Подъезжая к колхозной конюшне, чтобы оставить там лошадь, Иван Иванович обратил внимание, как заполошно кричат играющие на солнечной полянке ребятишки. Он вспомнил, как приветливо поздоровались с ним сидящий у завалинки старик и женщины из-за плетней. Да, одеты все были плохо, но человеческого уныния не чувствовалось, голодных глаз, изможденных от недоедания лиц, как во многих других деревнях, Иван Иванович в Михайловке не заметил. Это одновременно радовало и порождало неприятную тревогу: а вдруг да в разговорах о Назарове есть какая-то доля истины? Вдруг да наловчился этот мужичок утаивать хлеб от государства? В такое-то время!
– Здрасте! Распрягать, что ли? – услышал Хохлов ломающийся мальчишеский басок и очнулся от задумчивости. Коробок его стоял возле конюшни; невысокий, начинающий раздаваться в плечах подросток с уже по-мужицки широкими, крепкими ладонями держал лошадь под уздцы.
– A-а, Володя Савельев! – узнал его сразу по серым глазам, по белесым, давно не стриженным волосам Иван Иванович. – Распрягай и покорми жеребчика... Ну, как живете, Володя? Мать как?
– Ничего живем... – Володька отпустил чересседельник, развязал супонь, ловко отстегнул гужи, вывернул дугу, бросил на землю одну оглоблю, другую. – Мать в амбарах с семенами возится. Ничего, все здоровы.
– Отец-то пишет?
– Было письмо на благовещенье.
– Когда-когда?
– Да в конце марта, говорю.
– Ты уже и религиозные праздники знаешь?
– А кто их в деревне не знает, – проговорил старый Петрован Головлев, выходя из конюшни с вилами в руках. – Здоров живешь, Иваныч!
– Здравствуй, Петрован Никифорыч.
– Письмо на благовещенье по женским приметам – благая весть, значит, – продолжал старик. – И-их, что тут было после этого письма, сколь разговоров! Худо-бедно, мол, а цельный год, до другого благовещенья, ни огонь, никакое железо Ивана теперь не возьмет...
Он прислонил вилы к стенке конюшни, вздохнул.
– Бабьё – глупьё, а легше им с ихними приметами.
– Здоровье-то как, Петрован Никифорыч?
– А чего нам, бывшим петухам? Курочек теперя не топчем, здоровье и сберегается.
Володька Савельев уже распряг лошадь, увел в конюшню и там покрикивал на нее, водворяя в стойло. По-прежнему пекло солнце, Головлев, присев у стены на корточки, свертывал папиросу.
– Да я вот вижу – у вас все здоровы и сыты, – промолвил Хохлов. – В других колхозах мало сказать – хуже. Голодают люди.
– В других, – усмехнулся Головлев, слюнявя папиросу. – В других и председатели другие. А наш-то Панкрат Григорьич...
Что-то прокололо будто сердце Хохлова, оттуда заструилось кислое, холодное, во всей груди стало похрипывать.
– А что он... ваш? Чем же от других отличается?
– Ну, он что... Сам подыхает, а людям не дает. Бабенки наши говорят: скончается – памятник ему поставить надо...
– За что?
– Дык за что человеку памятник ставят? За душу его человеческую.
Иван Иванович зло глянул на палящее солнце и начал старательно, на все пуговицы, застегивать истрепанное демисезонное пальто, будто ему стало холодно.
– Душа-то у людей разная бывает, Петрован Никифорыч, – промолвил он с горьковатой усмешкой. – То есть человечность эта разное содержание имеет...
Старик поднял голову, поглядел на председателя райисполкома пристально, долгим, пронизывающим взглядом. Глубокие морщины вокруг глаз его были неподвижны, а потом шевельнулись. И он тут же опустил дряблые веки с редкими, выцветшими за долгую жизнь ресницами.