Подумывал уже Игнатия с владык сместить — ему ещё указ не дочитаешь, он уже благославляет. Хотя Отрепьев знал, что так же делывал Иов и вся предшествующая церковность. Царство и церковь были заодно — церковь публично освящала всех царей, цари же даровали монастырям земли, льготы, злато, серебро, возвышения — первосвятителям. Церковь же дарами сими, прикапливаемыми в веках, в случае лихой годины пособляла царству — выручала тела и строения русских людей. Работала ещё одной, не лишней, подклетью царства. (Как будто нельзя было вырыть в миру, в его тёмной земле, погреб и откладывать в безбожный рублики про чёрный день? Чтобы церковь — для другого. И не всякий угождающий ей цесарь угодил, не всякий был причём. От Бога — христианский царь, но главное слово — христианский, а стало по оплошке — царь).
Пусть всё у нас и велико, и сильно, и опасно для соседей, а человек и подохнет в том всем. Постой — говорили ему, — но чем сильней, славнее государство, тем и христианин в нём краснее живёт. Язычница лунная — их мысль. Так и меньшой Мнишек сложил:
Цель-то — в свете, цвет — вздохи встречного его пути.
То есть приманка не легче сетей.
Игнатий слушал-слушал, смотрел на говорившего, хитря и тупея: неуж и вправду тот считает, что всё вкусно-грешное на земле — ерунда, не Божий дар? — Ну, оттого он и царь. На то ли.
А Отрепьев перестал вдруг понимать — где кончается его, Отрепье-Дмитриевский разум и начинается ум — вот, скажем, Игнатия или Бучинского?
— Слушай, ты сейчас вот ничего не чувствуешь? — с первой надеждой, — Где Ты? И где Я?.. Как это сейчас так — ты есть ты, я есть я? Говорю тебе — что-то не ладно здесь, неправильно...
Нет, Игнатий пожимал плечами, ничего не чувствовал — всё тут известно точно и довольно просто: он это он, царь это Дмитрий, то же и далее — трон это трон, кот это кот. Земля это шар.
Вообще, патриарх всё меньше, неохотнее участвовал в теософических спорах, отовсюду теперь устранялся — хотя и не без той же лёгкости, рассеянного блеска, с которыми прежде сюда же вникал.
— Даром что грек, — хотели привлечь его к прению последний раз, — а всё ж нашу сторону принял!..
— Я не грек, я киприот.
— Прости, прости. Вот мы им, ксёндзам, и говорим: мол, греки провинились, согрешили — уньей с врагом искусали терпение Божие — и, стало быть, расплатились.
— Есть иное мнение.
— Да как же?!.. Да... — вопрошали, кто уже сурово, кто всё ласковее. — Учи нас: отчего же Византия пала, а не мы, или не Рим?! Владыко, низойди, открой!.. Нут-ко, серденько-Игнатко, прореки-ко!..
— Да Византия ближе к туркам, вот и всё.
В боях с иезуитами, по-прежнему уныло осаждающими православие, Игнатий и синоду, и царю был боле не помощник. На Параскеву Пятницу в русскую веру крестилось несколько ногайских князьков и пара жолнеров — племенем из восточной Литвы, из беднейших, и Дмитрий сам следил обряд. — Сначала он глядел в какую-то седую пустоту, только кое-где покалываемую шрифт-остригиями писем Папы... Как от холода — горячий хохоток! Он и забыл этот род развлечения русских священников — лить при крещении за шиворота неофитам воду! Нет, что там не пиши, а смешливые наши попы ближе к Господу — ближе унылых и тихих! В латинских патерах, ни в Савицком, ни в Веливецком, царь не встречал сего вот весёлого таинства духа, и правильно, что не спешил переводить Москву в католицизм.
По крещении пошли все на литию. Помянул — в святом тайном месте груди — костромского своего незаконного деда. Ратовал и думал о небесном — не своём — царь. Поклон — ниже, ниже... Сквозь тонкие нечёткие краски, ясные стены, — смеётся вокруг кто-то. Там, с ними, и дед?.. Ещё душу ниже... — и вверх, ты, царище-ничтожище! Ну, на счёт три!
Веками простаивали так, временами касаясь челом плитняка, преспокойные в переживании всестрашном люди. Пели одни и те же тропари — влеклись куда-то на одних крылах, сильные и слабенькие, почти что чистые и перепачканные в блеск радуг... В конце концов, конечно, умирали, быстро к небесному в ещё земном причастившись — если везло. И по смерти верные — кто из геенны, кто с небес — прислушивались к чуть шелестящим литиям православного земного моря. Кто сразу связно дышал, кто только усиливался и не мог раздышаться Небом, которое ещё на земле было над ним, а он жил так как будто не было... Но вот он, былой человек, всё же дышал и жил на волоске дымка всех низовых человеческих заутрен и обеден.
Иные же, уже возросшие в небесной силе, сами из тамошних храмовых рощ навеивали семена небесного добра на целину земли и чутко наклоняли — в меру земной борозды — ковши своего света.
— Он заставил твоих капуцинов и даже иезуитов отрастить жуткие бороды, — поведал Корвино-Гонсевский легату Рангони. — Все уже без капюшонов, в азиатских стихарях.
— Патер мой!..