— Конечно, я был успокоен, что такая мера временна. Дабы не ввести сразу в серьёзный искус московлян — чтоб к Риму им полегче попривыкнуть. Но не стоит исключать, особо памятуя крайнее лицеискусство Дмитрия, обратный ход: кто ещё к кому здесь попривыкнет — возможно, рассуждает он. Тому есть косвенные подтверждения. Отец Савицкий незадолго перед выездом моим довёл мне некоторые слова, которыми монарх сопроводил указ о бородах и долгополом платье для иезуитов. Там было так: для начала вникните под внешним во внутреннее нашей церкви, изнутри грудной взгляните на неё, а не с мраморнолобой высокой своей стороны, тогда только мне скажете — где ваше лучше, наше хуже?
Андрей Корела, хоть в свете дня усиленно подтаскиваемый Дмитрием в свой ближний круг, так и не свёл там дружбы ни с кем, кроме царя и меньшого Скопина, и вечерами съезжал с высоты в привратные кремлёвские лощинки, где делил свою генеральскую трапезу со стрелецкими сотниками, аркебузирами и чудовскими братьями. Но и тут донец распробован не был своим.
— Вот в Европе — так воля, — заговорил как-то перед казаком Жак Маржарет, здешний охранный капитан. — Так человек вольным и родится, благороден и самостоятелен.
— А я, по твоему, тут что же... не вольный? — глянул сторожко Андрей.
— Посему-то ты и полюбился мне, — отвечал Жак. — Ты хотя и московлян, да не русак, а казак... Но всё одно — это не то. Европска воля — суть воленье микрокосма, сирень — одного в нагорном замке. Казачество ж примера таковой свободы привесть не возможет. Корпорация, сица, сильна: зависимость от атамана, от куреня... — та же опять страдная стадность.
— А твой в замке ми... мизер-космач — что? Не от кого уж не зависит? — взревновал казак. — Только и глядит, поди, как бы не слопали. Огрызается на все края: вольно, чай, ни минутки не вздохнёт... А наш — конопляник в зубы и думу за облака! Нет, ты мою станицу с вашим шуганным куренём, с рыбацкими всякими там карподрациями не равняй! Раз говорю — значит, наши зимовья вольнее ваших замков на горах!
— Да ладно! — не верил Маржарет. — Это свобода — пропадать в степи? Вот сруб каменный, ты у камина — выпил, поплясал, никто тебе слова не скажет — законность окрест — хорошо!
— Да что хорошего? — не понимал и Корела. — На одном месте поплясал, говорит, и хорошо. Ты от одного края степи до другого в один коний мах скни — вот свобода-то!
— Подожди, а зачем, зачем мне на другой конец? — не сдавался капитан. — Мне и здесь, да с девчоночкой-мабишью, вольно и тепленько!
Атаман и Маржарет теперь глядели друг на друга и молчали: как раз обоим пришло в голову, что не могут они тут договориться, так как самое свободу понимают розно: капитану важна воля приплясывания на твёрдом девчоночьем месте, а Кореле — сквозь все нежные пропасти и чистые напасти разнестись во все концы земной степи... Ну и чья из свобод их походила более на рабство?.. Узость обязательной удачи Маржарета или необъятность целей и препятствий на пути Корелы означала пущую тюрьму?
Арест дьяка Шерефединова потряс обе думы, Большую и Малую. Изломанного на дыбе, валявшегося в ногах у царя и у Басманова, но невольно стерпевшего все пытки, не выдавшего ни единого сообщника, дьяка повезли в ссылку.
Для него всё было закончено. Втиснувшись в кованый угол возка, Шерефединов впервые за многие годы пил тишину и мир: он не высокородный вотчинник, не Трубецкой, не Шуйский, — его удавят без зазрения, как воды глоток сделают — над родником в глухом бору.
Что-то похожее на человеческий свист всё нарождалось, проваливалось, висло над лесами впереди. Застучал обыденный блаженный дятел, и Шерефединов вскинулся от забытья, и вспомнил отца, с зёрнышками плова в бороде, вспомнил деда, махающего ему от ворот с совой на крымском перешейке, перед этим всё твердившего: «Яхши олор, яхши олор»[197], и вдруг обречённо, на восток, в оторопи какой-то обронившего: «Оглуджигим, гетме Москва га...»[198] И всё же сказавшего «яхши олор» напоследок.
Дьяк вспомнил углеглазую дочку муллы, в которую влюбился мальчишкой и кричал со скалы увозившему её тестю наиба: «Я на бороду твоего отца срал! Зарежу на свадьбе!» Шерефединов знал, что недавно покорившие Казанское и Астраханское татарства, русские цари скоро придут и по душу Крыма, и при них, вкупе с ними, хотел на полуостров въехать победителем. Он уж тут вдоволь натешился бы над тестем наибовым, своим врагом. Весь гарем его (только не свою любовь) он оплодотворил бы на его, врага, глазах и присовокупил бы к своему гарему. Дочь же муллы, свою любовь, держал бы, как мог дольше, в мазанке сераля без любви, уединяясь от неё с другими: пусть сама теперь просит его семя, тужит и ждёт его семени...