– Давно мы с тобой не виделись, – начала она, хоть и насмешливо, но нерешительно.
– На то имелись свои причины, – произнес Гнус. – Я был – суммирую – занят.
– Ах вот как! А чем, собственно?
– Увольнением меня из состава педагогического персонала местной гимназии.
– Понятно. Это упрек в мой адрес?
– Ты заслуживаешь оправдания. Ведь гимназист Кизелак тоже удален из гимназии, и тем самым для него навеки закрыты перспективы, открывающиеся перед человеком с законченным образованием.
– И поделом этакому стервецу!
– Теперь остается только пожелать, чтобы аналогичная участь постигла множество других гимназистов.
– А как нам с тобой это устроить? – Она двусмысленно улыбнулась. Гнус налился кровью. В молчании она ввела его в комнату и усадила. Потом скользнула к нему на колени, уткнулась лицом в его плечо и затараторила шутливо-смиренным голоском:
– Так Гнусик больше не сердится на свою артисточку Фрелих, правда? Ведь в чем я на суде призналась, это все; больше ничего не было. Чуть было не сказала: Бог тому свидетель, да разве это поможет. Но ты уж мне поверь.
– Пусть так, – заключил он. И, стремясь к душевной близости с ней, пустился в обстоятельное обсуждение происшедших событий: – Мне – конечно и безусловно – хорошо известно, что так называемая нравственность в большинстве случаев теснейшим образом связана с глупостью. Усомниться в этом может разве что человек, не получивший гуманитарного образования. В нравственности заинтересованы лишь те люди, которые, сами не обладая ею, подчиняют себе людей, попавшихся в ее сети. Я утверждаю и берусь доказать, что от рабских душ следует неуклонно требовать так называемой нравственности. Но это сознание – ясно и самоочевидно – никогда не мешало мне понимать, что существуют общественные круги, управляемые нравственными законами, которые разительно отличаются от нравственных законов пошлых филистеров.
Она слушала – вся внимание – и удивлялась:
– Да неужто? Какие такие круги? Ты не врешь?
– Я сам, – продолжал Гнус, – придерживался этих нравственных традиций филистерства. Не потому, что я высоко их ставил или считал себя неразрывно с ними связанным, но потому что – суммирую – у меня не было повода порвать с ними.
Он старался сам подстегивать себя во время этой речи и тем не менее запинался, краснел и сгорал от стыда, излагая свое дерзостное мировоззрение.
Она восхищалась его словами и чувствовала себя польщенной тем, что ей, именно ей говорил он все это. Когда же он добавил: «Признаться откровенно, я никак не ожидал, что твой образ жизни окажется согласованным с моим мировоззрением», – она, удивленная и растроганная, состроила гримаску и чмокнула его. Не успела еще артистка Фрелих отвести свои губы, зажимавшие ему рот, как он уже продолжал:
– Что, однако, не помешало…
– Ну, что там еще? Что чему не помешало, Гнусик?..
– …мне очень страдать в данном конкретном случае, хотя факты, с которыми я столкнулся, казалось бы, отнюдь не противоречили моему мировоззрению. И объясняется это, по-видимому, моим исключительным расположением к тебе.
Она приблизительно отгадала, что он такое хотел выразить, и приблизила к нему лукаво склоненную набок головку.
– Ибо я считаю тебя женщиной, обладание которой не так-то легко заслужить.
Она стала серьезной и задумчивой.
Гнус заключил:
– Пусть будет так, – но тут же, под натиском страшных воспоминаний, воскликнул: – Только одного человека я бы тебе никогда не простил, и от него – ясно и самоочевидно – ты обязана воздержаться, его ты больше не должна видеть. Этот человек – Ломан!
Она видела, что он весь вспотел и совсем обессилел, и не понимала, в чем дело, так как ничего не знала о страшном видении, однажды посетившем его, – она в объятиях Ломана.
– Ах да, – заметила она, – из-за этого мальца ты всегда бесился! И собирался сделать из него котлету. Ну и делай себе на здоровье, милый мой Гнусик, только на меня не сердись. Меня, ей-богу, такие глупые мальчишки не интересуют. Если б я только могла тебе это вдолбить! Но ты ведь никаких резонов не слушаешь, прямо хоть плачь.
Ей и вправду хотелось плакать, оттого что она сама не верила в свое равнодушие к Ломану, оттого что в глубине души ее все-таки к нему тянуло – недаром ее уверения звучали неубедительно, – оттого что Гнус, это неразумное старое дитя, так часто и так неловко касался этого ее чувства и еще оттого что в жизни, видимо, не существовало покоя, которого она всем сердцем жаждала.
Но так как Гнус не понял бы, отчего она плачет, а ей не хотелось без нужды еще больше запутывать положение, она отказала себе в этом удовольствии.