– Беги от еретика! – возгласил протопоп, осветясь взором. – Обесчестишься, душу свою извредишь, будет, как сито, как устоять такой державе? Ветр снесет, развеет по крупицам, и будет заместо души пустое место. Аще еретик и мяхко пускай с тобою говорит, но ты уклоняйся его, понеже он уловляет тебя в невидимые сети. – Сладко было слушать протопопа, внимать проникновенному, омытому пламенем голосу, когда сквозь напевные напутствия вдруг проскальзывали искры и прожигали насквозь. – Привадили мы к Москве супостата, и не ты один грешен, не ты один уловился в мережу, Михайлович. Видит Бог, в ставце глубокодонном скопятся неиссушаемые наши слезы уныния и печали, и кто-то после, в грядущих днях, открыв его, разглядит ли нас, многогрешных, лежащих на том дне? Вот и греки зачастили, премудрые алманашники. Многоумны и потрафливы и в рот глядят нам, считаючи наши куски, но и сами не промах. Это их патриархи кушают рафленые курочки с варваром турским из одного блюда. Вот шли мы по Пожару и видели, как искушают бесы русского человека. И горько мы с Петровичем восплакали. А сейчас вдруг раздумался я: не зря ли мы допираем русачка? Наш русачок миленькой в огонь полезет, коли нужда припрет, а благоверия не предаст. Он бесу плотию поваживает, а душу меж тем в кулаке держит, струнит душу-то! Аль не так, Петрович?

– Воистину так, батько Иоанн. Хоть и сукины дети русачки, и пороть надо ежедень, да не по едину разу, но с латыном и лутером на одну доску не поставлю. Вот как хошь! Зодейщики и алманашники, коих мы в пример себе норовим, познали Бога внешнего, своим многомудрием поставя себя вровень с Господом. Первый такой сын был Неврод, а по нем Зевс прелагатай и блудодей, после Ермос-пьяница и Артемида-блудодеица. О них же Гронограф и все Кроники в свидетелях. Платон и Пифагор, Аристотель и Диоген, Иппократ и Галин все мудры шибко, суесловы, а во ад угодили. Хотя и звездное течение оразумели и небесную твердь. И вздымались выше облак, похваляясь пред Творцом. И Бог, осердясь, отверже их. Отвер-же-е! А и то-о? Все православные от отец своих научены кротости, а не лукавству, и достигают не мудрости внешней, но на самое небо восходят смирением ко престолу Царя Славы. И мыто, Михайлович, мы-то чему позавидовали? Что не то носим да не так едим? Брюху чужому подпали в плен. Пред кем норовим на колена пасть? Зеркала-то, что расставил ты, от дегов засланы сатаною, чтобы уловлять нас. Я только что поймал его мерзкий лик. Он мне поманывает, а я ему зад. На-ко, выкуси! А ты, Михайлович, будто заяц в лежке, не оразумеешь, не чуешь лисьей пасти. И душа твоя силками чуждыми дав-но-о ухаплена...

...Карла незаметно скользнул мимо людской, где бражничала после долгого поста челядь, через сени, невидимый, проник в барские покои, неслышно приоткрыл дверь, загодя смазанную в петлях. Мать рукодельничала в переднем углу чулана, как явленная Богородица, терпеливо дожидаясь блудного сына, и сучила шерстяную нитку. Светлолицая, с волосами, как зимняя заячья шкурка, упряженными в долгую, по пояс косу, оплетенную атласными лентами, она и при возросшем сыне вроде бы оставалась в девушках. Чулан был темный, глухой, без окон, содеян из бывшей кладовой меж крестовой палатой и детскими покоями, где Ефросинья нянчилась с отпрысками уж кой, почитай, бессчетный год. Ефросинья сидела в полуотворот к двери, стоянец освещал лишь половину лица, да лампадка, покачиваясь, отдавала мерцающий полусвет от Казанской, образуя над головою матери полукруг. Руки ловко, бездумно сновали, переливались рукава тонкой кисейной рубахи, расшитой травами по плечам и вкруг шеи, Захарка подглядывал за матерью любопытно и враждебно, как за незнакомой бабой, улавливая те прелести, на кои так падок всякий мужик. Подобное наваждение случалось и прежде; Захарка не понимал, отчего эта женщина с чужим лицом – его мать. Уверяет, де, от черкаса понесла. Де, взял ее, девчоночку, в полон и в таборе схозяиновал над нею. Чернявый такой черкас, востроглазый, усы долгие, за уши закладывал; хотел ее усами задушить, да она не далась... Рассказывая, мать незнаемо отчего смеялась, запрокинувшись назад, наверно, по-прежнему любила того отчаюгу с днепровских плавней. Неизвестно, откуда появилась Ефросинья Шеншина в вотчине Михаилы Ртищева под Звенигородом с младенцем на руках, и скоро всех приручила к себе, небесная птаха. И нынче вот вольная, могла бы поставить себе домок на Пушкарской, но она ютилась в каморе у Федора Михайловича в престольной, дожидаясь непонятного зова; а сын ее, половинка человека, перекинулся в кабалу к Хитрову за сто рублев...

– Чур меня, чур, – зловеще прошептал Захарка, мать вздрогнула и выронила веретенце. Карла будто ласка скользнул в чулан, плотно и неслышно затворив дверь, пал на колени, уткнувши лицо в материны горячие ладони, бессилые, позабытые в туго натянутом подоле. Отчего-то Захарка дурашливо, шумно втянул носом, принюхиваясь: эта женщина пахла матерью и никем более.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Раскол [Личутин]

Похожие книги