Ртищев сутулился в переднем углу на лавке; был он в голубой праздничной ферязи с долгими рукавами, руки выпростаны в прорези, пламенеет червчатая котыга с широким отложным воротом, в распахе рубашки на ухоженной шее виден кожаный лоснящийся гайтан, ладони пухлые и, как у сестры, короткие, влажные, отчего Ртищев постоянно комкает фусточку; на колене раскрытый Псалтырь с вложенными меж страниц ременными четками. Четки свисают из книги, на конце лествицы крохотный золотой крестик; он мерно покачивается над полом и роняет блики. Ртищев изредка подымает круглую голову и снова опускает взгляд в молитвенник. И даже то, как сидит окольничий, огрузло и безвольно, вроде бы с показною покорностию, тоже раздражало Аввакума, и ему хотелось особенно досадить Ртищеву, чтобы вывести эту незлобивую натуру из себя и поглядеть со стороны, что с нею случится, когда гнев распалит смиренного человека. В повадках хозяина и его сестры Аввакуму мнилась нарочито скрываемая лишность и чужесть его, простолюдина, здесь, в знатных хоромах, куда редко ступает нога худородного московитина. Может, напридумывалось все Аввакуму, причудилсь? Он криком донимал священниц, он так упрямо хотел, чтобы все было по его уму, что даже искренне смиренный Ртищев, понурясь на лавке, принакрыл наконец уши ладонями, дожидаясь, когда устанет и уймется протопоп. «Страстный молитвенник, но человек вздорный. Не пушу боле в дом, – в который раз порешил окольничий, уставши от словесной колготни. – Из-за тына орет на волю, вроде мы глухи и слепы. Знать, не напрасно батьку колотят мужики, ой, не напрасно...»

Захарка стоял на материной кровати, прижавшись к нагретому боку печи, и грезил, принакрыв крупными веками выпуклые сливовины глаз. Каждый голос доносился вроде бы не из крестовой, но из самой утробы разомлевшей, сыто поуркивающей печи. Зеленоватые изразцы хранили долгое, глубокое тепло, из-за льдистой полупрозрачной глубины, казалось, просверкивало множество чьих-то дозористых глаз давно отошедших к Господу людей. «Схоронились, а мне явны. Все у меня в горсти. Вот кабы дознались? Досталось бы мне на орехи». Эта опаска, порой беспокоящая карлу, доставляла ему особое наслаждение: она-то лишь и украшала его такую грустную жизнь. Ресницы Захарки возбужденно мерцали, словно бы через их трепетанье доставлялось в память карлы каждое чужое слово.

«Как мыши затаились, и ну грызть чужой сухарь. А я вас в шапку – и будьте здоровы». Захарка довольно засмеялся. Наверное, подыгрывая карле, мигнула елейница под темным образом. Смоленский святой Меркурий шел неведомой дорогою, держа в одной руке свою голову, а в другой икону Путеводительницы. Голова подмигивала Захарке и силилась что-то подсказать. Ноги карлы отогрелись, в душу сошло печальное благое тепло, неведомо отчего карла стал плавно покачиваться и подпрыгивать на постели все смелее, как случалось подобное в детстве. Он подскакивал и смеялся, всплескивая ручонками. Голова святого Меркурия прыгала и пыталась вскочить на плечи карлы. «А вот и не взлезешь, вот и не вспрыгнешь, глупая башка», – поддразнивал Захарка, строя святому Меркурию куры. Он и подслушивать вдруг позабыл, такое нашло наваждение; тут и время отступило в прежние берега, как вешняя вода...

Заслышав шаги, карла задвинул продух и соскочил с постели. В голове у него кружилось и было блаженно. Воистину Светлое Воскресение на дворе. Может, все и переменится разом, и станется с Захаркою обновленье, и в одну минуту будет он таким же спинастым, рукастым и рослым, как его хозяин Хитров.

Объявилась мать с лоханью парящей воды, и в чулане сразу все стеснилось. Была Ефросинья, как кубышка, и длинный объяринный зипун вовсе убирал ее стати.

«Давай скидывайся, дьяволенок, уряжу тебя, обмою», – нарочито грубясь, велела Ефросинья. И не дождалась, сама сдернула худую одежонку, что напялил карла для личины. Пока Захарка стаскивал исподники, женщина отнесла стоянец со свечою в дальний угол, отчего свет в каморе сместился под образа. Захарка влез в лохань, от горячей воды обливаясь мурашами, прижал колени к лицу. Потом встал, томясь плотью. Ефросинья обернулась и обмерла от виденья: в полумраке прежнее малое дитя, дожидаясь ее, голубело худеньким пробежистым тельцем, крылышки, как ящерки, метались под тонкой кожей. Словно бы и двадцати годков не минуло, и она сама еще в молодой поре, не остарела, не загоркла, покрывшись корою. Вехтем Ефросинья принялась обихаживать малеханного своего сыночка, а тот отчего-то уросил, постоянно отворачивался спиною. «Ну будет, будет... Чай, не матери ли стыдишься? Весь псиной пропах», – забывшись, строго прикрикнула Ефросинья, шлепнула сына по ягодичкам и, силою повернув лицом к себе, опустилась на колени, чтобы, как бывало прежде, обиходить единственное дитя. Что за блазнь нашла на Ефросинью? какая нужда приневолила? не из бегов же, не из великой нужи и работ вернулся парень, а из барских покоев, из неги и холы. Ведь балует, изнаряжает Хитров своего шута...

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Раскол [Личутин]

Похожие книги