Они были дороже родного аула и тех, кто его населял. В их присутствии он, Алан, никогда не мог отпустить свою душу бродить без присмотра по улицам, домам, желаниям и помыслам других людей, чьи собственные души были накрепко привязаны к их бдительным рукам, стиснуты скулами, распяты в темноте, шнурованы в суровом платье, подбиты мягким мехом или пойманы надежной теснотой, хранившейся у них за пазухой. В те редкие минуты, когда, расслабленный внезапностью покоя, похожего на тот, что он принес в себе с горы, Алан не успевал за нею уследить, его душа ускользала из наглухо запертых стен и отправлялась в путь. Иногда он отыскивал ее там, где было грязно и нехорошо, а то и опасно, и тогда, испачканную и возбужденную, он долго утешал ее, остужая прохладой терпеливого одиночества, пока та не погрузится в сон.
К двадцати пяти годам он так и не позволил ей понять, способна ли она любить, а потому его познание женщины ограничилось лишь ее телом, податливым и мягким, как обман, из которого можно было выбраться почти без потерь, если довериться буйному бесчинству плоти, а не надменности разума.
Он хорошо помнил тот дождь, когда, застигнутый в лесу с вязанкой хвороста, вышел по разбитой в грязь тропе к опушке, пересек ее, топча пузыри и почерневшие стебли травы, сквозь серую пелену воды и, оскальзываясь на подъеме, срезая пятками коричневую глину (попутно замечая краем глаза, как желтеют оставляемые за спиной следы), снова углубился в чащу и с четверть часа продирался по ней к реке, пока не понял вдруг, что заплутал. Сбросив с плеч хворост и с трудом переводя дух, он смотрел за тем, как играет ветвями рухнувший на лес дождь, превращая его в покорного свидетеля своего громкого, неоспоримого могущества. Примолкший птичьими голосами, расчерченный на ручьи и прибитый водой к поредевшим кустам, лес преобразился. Словно мокрая дворняга посреди бескрайней лужи, отнявшей у нее не только лапы, но и кураж, он смиренно ждал, когда смилостивится наконец гроза и разрешит ему отряхнуться первым же ласковым ветром. Пока же вода неистовствовала, смывая тени и полуденный свет, и наполняла воздух обманчивыми сумерками. Прилипшая к телу одежда, смешавшись с потом, теснила движения. Раздевшись почти донага, Алан выбрал крону пошире и прислонился к стволу. Через миг он почувствовал между лопатками странное жжение, словно его лизнула теплом щепотка огня. Невольно отпрянув, он поднял глаза и прочитал на коре искрящуюся строку протекшего меда. Блестящая полоска, расплескав впопыхах две издохших пчелы, вела к большому дуплу и там застывала, сложившись внутри вязкой сладостью. Попробовав мед на язык, он запил его водой с подвернувшегося листа и ощутил на губах чуть тревожный вкус радости. Поискав взглядом вокруг, увидел мелкие лунки следов, уводящие в чащу. Поразмыслив с минуту, принял вызов и, подстегиваемый вконец разнуздавшимся дождем, решительно двинулся навстречу ожидавшему его приключению. Отметив про себя странное поведение сердца, стучавшего взбу-дораженно и неровно и вместе с тем с каждым шагом, словно бы отстраняясь, погружавшегося в равнодушие гулкого сна, он одолел расстояние в полсотни шагов и тут услышал на себе искомый взгляд. Теперь он ясно ощущал себя охотником, вооруженным не ружьем или кинжалом, не изобретательностью присущего ловцу коварства, а — ведомым лишь хмелящим риском да первобытной похотью самца, почуявшего самку. И, пока дождь без устали насиловал лес, сам он, смежив брови и смахивая с глаз липкое водное семя, внимательно изучал поникшие листвой деревья. Когда ствол одного из них на миг испачкался тканью, он бросился туда, ломая ветви, и настиг добычу уже в следующую секунду. Упав в лужу, они свирепо боролись, превратившись в двух сильных зверей, и наслаждение от этой борьбы было таким же, как от убийства, когда не подвели ни меткость, ни ружье, ни крепкая рука. Он был охотником и зверем в этот миг, благословляемый дождем и раззадоренный строптивостью извивавшейся под ним в грязи и в кровь царапавшейся жертвы, в черных зрачках которой ничего как будто от жертвы и не было, а был лишь тоже голодный неистовый зверь, на глазах превращавшийся в жадную самку, а когда он ее победил, раздался торжествующий утробный клич, но только сам он к нему не имел отношения, сам он глухо стонал, застигнутый врасплох мгновенным наслаждением, которое было больше, пронзительнее, смелее наслаждения охотника, уцелившего удачу. Стремительность наступившей развязки ошеломляла и отнимала цену у того, что было до и будет после этого дождя.