Впрочем, ему не пришлось. Измученный дорогой и недугом, снедаемый лихорадкой горячки, с опухшими и ввалившимися глазами на бледном, как воск, лице, едва держась в седле, чуть живой, он въезжает в пределы земли, где ждет его, приготовившись к встрече, последнее испытание. День стоит яркий и светлый, равно пригожий для праздника и для суда. Много света. Много теней. Много звуков. Он въезжает в аул, где не знаком ни с кем, кроме лживого всадника и беспутной девчонки, которой в ауле, быть может, и нет. Взгляд его выражает одну лишь усталость, но на самом дне ее уже тлеет угольком облегчение. Он знает, что добрался туда, куда надо. Вот он, самый краешек мира. Конечный его горизонт. Мерцающая паутина границы…
А потом всадник вдруг исчезает.
Все. Его больше нет.
Заподозрив неладное, ветер спешит с холма, по переливчатой траве, вниз к дороге. Застав на ней пустоту и следы, уже даже лишенные запаха, возмущенно вздымает их в пыль, зависает крючком над аулом, поддевает им воздух и звуки, все, что в нем есть. Тщетно. Им ничего не известно. Осерчав, он бросается вниз на аул, бьет по крышам, выбивая песок, вынуждая тех, кого поймал на пороге, дворах, на единственной улочке, отирать рукавами глаза. Не сумев утолить свою злобу их слепыми слезами, он снова и снова повторяет попытки, швыряет себя на аул, против воли своей стирая с поблекшего дня последние черточки смысла. Однако того, кто был только что всадником и въезжал на усталом коне в обжигаемый солнцем тупик своей подневольной судьбы, ему уже не найти. Он исчез. Растворился. Иссяк. Он исчерпан…
Никто не может с точностью сказать, когда человек себя покидает. Вот он только что был — и вот его нет уже, скрылся. Никто его больше не встретит. А встретит — рискует не признать: он просто закончился. Происходит это сплошь и рядом. Обычно потом остаются следы. Со временем они исчезают тоже. Но пока они есть, их можно услышать, потому что эти следы нарисованы не на снегу или пыльной дороге, а в бездонном пространстве податливого к их поступи бытия. Они идут кругами, заворачиваются в спираль, уплывают в запретную даль, потом возвращаются, играют в прятки с ветром, путешествуют по узким тропкам времени, но остаются невидимы, как душа, и терпеливы, как вечность. По этим следам совестливые люди сверяют свой путь и — удел. Их очень много на небе, таких вот прозрачных и ласковых мет.
Аслан исчез совершенно
Сколько ей их еще предстоит и что в них отмерено ей? Какой ей дан срок?
Едва ли это имеет значение. Мать есть мать. Она живет, пока есть надежда. Ну а надежда бывает покорна, пока живет мать…
Вот, пожалуй, и все. Пора оставить ее наедине с ожиданьем и снами.
X
По разбитой дороге, сквозь извивы холмов, ковыляла арба. Она была так стара, что казалась живой. Точнее, жива она была лишь
Арбе помогала кобыла. По ее тощему крупу угадывалось, что до старости ей не дожить.
Возница являл собой нечто среднее между кобылой и плетущейся следом арбой: с одной стороны, он был стар; с другой — непростительно худ, словно бы время, десятилетиями считавшее его хвори, мозоли и дни, поставило себе целью морить его голодом и справлялось с задачей не хуже, чем со сменой ночей на рассвет.
Посреди арбы, на грубом ложе затянутых брезентом досок лежало маленькое существо, запеленатое в дырявую холстину. По причине наступивших холодов оно было укрыто сверху еще и свалявшейся буркой, под которой иногда просыпалось любопытством движение. На коленях у старца покоились длинные руки, сроднившиеся с поводом настолько, что вспоминали о нем лишь тогда, когда арба накренялась над пропастью или беспомощно вскрикивала рассохшейся древесиной, наткнувшись на выбоину в пути. На руках у возницы дремало ружье, равнодушно скользя стволом по левому рукаву и прильнув прикладом ко впадине правого. Лицо старика мало что выражало. От ненужных волнений его хранило молчание — толковый, покладистый собеседник, сговориться с которым всегда можно было быстро и без труда.