Арба вскарабкалась по косогору, заныла уключинами, притормозила, перевела оглоблями дух, в который раз за сегодня простила кобылу и, обреченно застонав, позволила ей резво сбежать по трясучему спуску вниз. На всякий случай у поворота она жалобно взвизгнула, но все опять обошлось. Отсюда дорога надолго вытягивалась в ровную колею, не сулившую ни особого риска, ни неприятностей.
Постепенно старик засыпал. Сон ему не мешал: он был лучшим дозорным внимания, предусмотрительно выставляемым вперед каждый раз, когда смекалистая, мудрая усталость позволяла себе немного передохнуть. Сон сильнее подсек кожу у глаз и глубже взбороздил загорелые скулы, отчего морщины сделались сразу внушительнее и тверже, придав лицу больший смысл. Казалось, оно напряженно размышляет о чем-то важном и умном, чему упорно противится свет.
Кобыле было сложнее: она все так же шла, доверившись не столько ленивому зрению, сколько тертой памяти лысеющих подков, и пыталась смахнуть неуклюжим хвостом надоевшего слепня. Сон старика она научилась распознавать давным-давно, с тех пор как жеребенком находила странное, неуемное и, в общем-то, хлопотное удовольствие в своем радостном беге, рвущемся из нее будто бы из-под самых копыт. Временами он загонял ей сердце в восторг, и в такие минуты жизнь представлялась ей искусным наездником, умевшим, как никто другой, дергать за вожжи и править огромной телегой, куда помещался весь мир. Потом прежние прыть и наивность были утрачены под бесконечным гнетом труда, восторг надорвался, поник, лишь только бледная тень его посещала единожды в год кобылью понурую душу, когда, накормленную отборным овсом, ее отводили на задний двор соседского дома, где терпеливо спаривали со злым каурым коньком, пытавшимся всякий раз ее запугать, прежде чем приступить, роняя из пасти пену, к своим несложным обязанностям. Постепенно жизнь изменила себе, лишилась удали и, даже если неплохо справлялась, погоняя кнутом целый мир, — ее, кобылью, повозку отчего-то всегда умудрялась перегрузить. С такой повозкой, к примеру, месить натощак зимнюю грязь на горной тропе бывало невмоготу. Но кобыла пока что справлялась. Сегодня и вовсе было легко: до зимы еще предстояло пройти сквозь пожилые ноябрьские дожди (долгие и занудные, как голод), да и пустая арба не слишком-то ей докучала.
Сон старика пах кислым мхом, какой обычно водится на мокрых камнях речного прибрежья, передается ноздрями испитой воде, а потом мучит отрыжкой весь день напролет. Запах был кобыле противен. Прядая ушами и недовольно отфыркиваясь, она сердилась на деда и немного его жалела, потому что не знала, кто будет возницей, когда он умрет. Его сыновей она не любила: от них исходили презрение и опасность, к тому же их руки слишком дружили с кнутом. Старику приходилось прощать, ограничиваясь лишь недовольными толчками, донимавшими скрипом арбу, да страшным оскалом задираемой кверху пасти, кусающей небесную хмурь.
Шевеление в бурке усилилось и перешло в возню. Покряхтев, оно проклюнулось крошечной мордой щенка. Затем показало две лапы, задумалось, переждало немного и, послушное баловству, отпустило щенка на волю. Первым делом он отыгрался на бурке, смочив ее бурым разводом, потом ткнул в него носом, еще разок криво чиркнул струей и, шатаясь от тряски, перебрался туда, где кончалась холстина и начиналась спина старика.