Р. Гурджи: «Мы из крымчаков. На фронте погибли муж и два брата. Остались мама и нас детей четверо, все вместе мы и пришли на сборный пункт. Сказали, что сначала отвезут нас в Карсу-базар, центр крымчакского поселения, там, сказали, будет сбор со всего Крыма, а уж оттуда — в Бессарабию. Народу пришло очень много. Держали двое суток. Еду мы взяли, а воды не было, и несколько мужчин пошли к немецкой администрации. Их там избили, и тут все поняли: что-то не то. А одиннадцатого декабря с утра стали увозить. Сначала почему-то мужчин, самых крепких. К ним дети лезут, жены — не пускают: мужья вам места займут, а вы следующим рейсом. Кто-то потом вдруг заметил, одна и та же машина через час вернулась, а до Карсу-базара больше сорока километров. Заволновались все, конечно. А одна из машин вернулась, в ней — детские игрушки… Тут уже была паника, заталкивали уже насильно, мы пятеро в одну машину попали. …В противотанковый ров нас загоняли с пологой стороны. Я оказалась крайней. И я маме говорю: «Мама, я, наверное, жива останусь». А она мне: «Ой, доченька, мучиться будешь всю жизнь». Как упала — не помню, меня мертвые к стене прижали. Засыпать землей нас не стали, было холодно, трупы не разлагались. Трое суток я там пробыла, дождь холодный прошел, потом снег, опять дождь, потом мороз ударил. Я ночью выбралась, рубашка нижняя в крови задубела, как жесть. Расстреливали в нижнем белье. Вылезла — кругом снег. Я побрела в Мазанку, в село, постучалась, попросила хлеба и воды. Не открыли, иди, говорят, из-за тебя и нас возьмут. Я в другую хату, и там не пустили. Когда я уходила, меня догнал ребенок, мальчик, протянул кусок хлеба и воду. В чьем-то дворе висела замерзшая юбка и мужская рубаха, я сняла… Грешная я, грешная, что украла… Пошла в поле, в стогу соломы отогрела и мокрое на себя надела. Пошла обратно в Симферополь, домой. Дверь открыта, пусто, никакой даже одежды. Около месяца прожила у тети на чердаке. Днем уходила подальше от крымчакской слободки, но все равно какая-то женщина узнала: «Тебя же расстреляли!». И я ушла, добралась до Сарабуза, выдала себя за татарку и уехала с эшелоном в Германию…
Разговор со старушкой шел по слогам, по буквам, она не слышит, следит за губами, отвечает с одышкой, невпопад, глотает лекарства. Этот небольшой рассказ я извлекал по капле в течение двух дней, рядом дежурили ее знакомые.
Многие из тех, кто потерял родных, близких, вообще отказались встречаться — у них осталось чувство страха, мания преследования.
Почему мы знаем так мало об этих людях, почему не стремимся узнать? Потому, что они не герои, а жертвы? Но из 20 миллионов погибших половина — мирные жители и военнопленные. Почему же мы должны, знать только одну половину войны и помнить только половину павших. И разве не обязаны мы знать фашизм с его геноцидом доподлинно, от истоков и до последствий, которые скажутся, может быть, еще не на одном поколении.
Когда на поле гибнет солдат, жизнь продолжается — в его детях. Когда на корню истребляется семья — обрывается род, навсегда и бесследно. Что может быть трагичнее.
…А ведь здесь лежат не только жертвы.
Главврач Крымской психиатрической больницы, профессор Балабан был так популярен, что больницу в народе прозвали Балабановка. В свое время он получил образование в Германии, женился там на немке и вернулся затем в Симферополь. Немка была непростая, знатного рода.
Когда фронт приближался, город эвакуировался, она сказала мужу:
— Немцы — не звери.
Из Германии они оба уехали в 1919 году, откуда ей было знать о Гитлере.
Профессора не трогали, видимо, благодаря жене.
В больнице оставалось около девятисот больных. Балабан знал их судьбу: немцы и своих-то душевнобольных не щадили, боролись за чистоту расы. Больше половины своих подопечных профессор сумел выписать и передать родным. Остальных не успел.
Видимо, в тот день была ясная, сухая погода: между рвом и городом курсировала душегубка. Она подошла и остановилась у больничных ворот. Жену Балабана, конечно, не трогали, но она вместе с мужем вышла из больничных ворот. Входя в адскую машину, они успели принять яд.
Они сами распорядились своей судьбой. Не умерли — погибли: еврей и арийка.
Этот обелиск не всем им вместе, безымянным, а каждому в отдельности. Той же старушке Гурджи, например, хотя и спаслась она так невероятно. Она живет теперь в сыром потрескавшемся домишке, через который стекают с горы все дожди и снега. Рядом с ней стоит сухой домик, он долго даже пустовал, но старушке отказали в обмене, и, в общем, правильно: там прописана была, а совсем недавно вернулась девица, отбывавшая срок в колонии за воровство. Я невольно сравниваю с ней несчастную Гурджи, ее самый большой в жизни грех, после того как она зимой вылезла из могилы: «Грешная я, грешная…».
Вы понимаете, если она останется доживать остаток дней в сырой развалюхе, что будет означать тогда обелиск.
Вечная тема — жертва и палачи. В этой конкретной жизненной драме к палачам я отношу и тех, кто стоял в оцеплении, кто был наводчиком. Среди них были и те, кто вырос на нашей земле.