Утро выдалось чистое — с родниковой прозрачностью воздуха, с высоким сквозным дымом сизых облаков. Когда Бахрушев, толкнув створку, свесился из окна и глотнул полной грудью, у него заколотилось сердце, и он прикрыл глаза. Где-то брякнуло и зазвенело, покатившись, ведро, потом послышался тонкий железный скрип ведерных дужек о крючки коромысла.
Во дворе флигелька босоногая старуха пропалывала грядки. Квохча, бродили по двору курицы. Царственно вышагивал золотой петух с платиновым хвостом. Из сеней послышалось требовательное:
— Мама, оставь, пожалуйста, я все сама сделаю.
Дочь выскочила в купальнике, и старуха испуганно замахала руками:
— Куда, бесстыдница, вот ожгу крапивой, узнаешь!..
Бахрушев, посмеиваясь, стал одеваться. Когда он вышел из гостиницы, в тени влажно серел непросохший от росы песок. У магазина, из ведра Куприяновны торчали метровые стебли гладиолусов. Люди входили и выходили, не задерживаясь около старухи, и только парень в спортивной клетчатой рубашке навыпуск нетерпеливо топтался возле, сжимая тоненькое запястье девчушки, которая сердито выговаривала:
— Да ты что, бабушка! Полтинник за цветочек! Два цветка — полкило мяса.
Куприяновна отвечала смиренно:
— Краса от них, миленькая, — душе благость. А не хошь — неволить не буду. Не доросла, значит, до настоящего понимания.
— То-то я вижу — ты уж очень доросла. Вот и живодерствуешь. Обираешь простого человека.
Парень тянул девчушку:
— Оставь ее, божью коровку.
Куприяновна уже не слушала: она увидела Бахрушева и зачастила:
— Не засти, не засти света другим. Сама не берешь, добрым людям не мешай.
Бахрушев долго выбирал первозданной свежести и белизны гладиолусы, вытянул два и завернул их в газету. Парень, сердито пошептавшись с девчушкой, нахмуренный склонился над ведром. Платон сунул цветы под мышку, словно банный веник, и взглянул на часы — шел только десятый час.
Он промял заметную тропинку в траве вдоль щелистого забора, пока решился дернуть за ремешок щеколды. Ирина встретила по-будничному, без улыбки, провела в горницу с высокой кроватью, к которой можно приставлять для удобства лестницу-стремянку, взяла, видимо, недочитанное письмо. Платон положил перед ней цветы, тихонько присел на краешек стула и терпеливо поглядывал на сосредоточенное лицо Ирины, на фольговых голубков в простенке, запрятанных под стекло, и все ждал… Ирина прочитала и долго смотрела в окно, заставленное геранью и горшочками алоэ, потом обронила:
— Скоро брат приедет. С женой и сыном, — вздохнула, скучно спросила: — Куда пойдем-то?
Платон пожал плечами, и она будто пожаловалась:
— Шить мне надо. А то ходим, ходим… Так и жизнь пройдет.
В обед, когда все глохло от жара, они шли в городской сад. В тягостном молчании дошли до сада, побродили по аллее с горячей зеленью лип, заглянули в пыльную и гулкую от пустоты раковину эстрады, потом присели на веранде буфета у балюстрады, за столиком с мраморной доской. Ирина ела пирожное, запивала его теплым малиновым напитком. Платон цедил сквозь зубы из литой кружки хлебный квас, сладковатый от солода, но ядреный и настолько холодный, что немело горло. За буфетной стойкой щелкала семечки бесцветная женщина. Кожура падала на высокую грудь, копилась там и с тихим шорохом скатывалась на мокрую столешницу. Бахрушев отвел глаза от буфетчицы и заговорил, словно затосковал о налаженном уюте семьи:
— Покойно здесь живут люди. В домах пахнет печеным хлебом и щами, в горницах безлюдно, прохладно, фикусы в кадках с этакими отштампованными листьями с ладонь. Стоят высокие комоды, на них духи «Ландыш», ракушки морские, оранжевые изнутри. А на полах — половики, рябые, теплые… Хорошо.
Ирина доела пирожное и, вытирая пальцы шелковым платочком, сказала просто и неожиданно, как о давно решенном:
— Вот и оставайся у нас. Жить будем. А так что… Всю жизнь перекати-поле.
Бахрушев обиделся, грубовато ответил:
— Каждый по-своему с ума сходит.
— Ладно, если не перекати-поле, так перелетная птица. Гастролер. Все равно одно и то же. Там полгода, тут месяц, а жизнь идет, — нервно засмеялась: — Дай-ка лучше висок — седой волос выдерну.
«Жизнь идет — не страшно. Страшно другое…» — Бахрушев наклонил голову и, поморщившись от боли, пошутил:
— Вот еще полгода могу ходить юношей.
— Ходи, — Ирина отвернулась, сказала усталым голосом: — А там какая-нибудь дура вроде меня выдернет следующий.
— Зачем дура? — Платон потянулся к ней и положил руку на ее горячие и узкие плечи: — Ты и выдернешь. Поехали со мной.
За крайний столик сели мужчина и женщина. Ирина молчала. Бахрушев разглядывал столешницу, ощущая тягостность молчания. Мужчина поднялся и взял розовое льдистое мороженое. Придерживая бумажный стаканчик рукой, женщина заговорила:
— Они хотят, чтобы я взяла еще и копировальную и светокопию. Я знаю, почему они этого хотят. Но я не буду так делать…
Мужчина склонил голову с лоснящимся пробором и, едва касаясь, погладил кисть ее руки:
— Правильно, милая. Жизнь необычайно мудра тем, что рано или поздно она все ставит на свое место.