Это было в самом начале. Вскоре она поняла, что сомнения лучше держать при себе. Потому что стоило их высказать, как он тут же впадал в глубокую обиду, а стоило ему обидеться, как она чувствовала себя глубоко несчастной. И если такое происходило по мелочам, то разве можно было говорить с ним о важном, особенно о сомнениях относительно «Ив»? Она долгое время считала, что он помнит о том, что она говорила на Рождество, и, приехав в «Ивы», увидит, что он все там переменил и постарался стереть следы Вериного существования. Но когда он принялся постоянно толковать об «Ивах», она поняла, что мысль об изменениях ему и в голову не приходила. Ей придется спать в той же спальне, которую он делил с Верой, и в той же постели. А поскольку она уже поняла, что ничто не может быть так далеко от реальности, как возможность делиться с ним своими мыслями, то там, на террасе шато Амбуаз, она смогла только робко промямлить что-то по поводу перемен, которые он мог бы сделать в своей спальне.
Мысли об «Ивах» не давали ей покоя, и как было бы хорошо, если б она могла рассказать ему обо всем, что чувствует, а он избавил бы ее от мучений, посмеявшись над ее одержимостью! Как было бы славно, если бы, даже высмеяв ее глупость и болезненные мысли, он все-таки уступил ей и согласился на переделки. Но во время медового месяца узнаешь много нового, и Люси, помимо всего прочего, узнала, что у Уимисса имеется твердо устоявшееся мнение по поводу всего на свете и менять его он не станет. Моментов, когда его мнение еще находилось в процессе становления, а она могла как бы между делом высказать свое предложение, похоже, не существовало: он просто выкладывал ей свои решения, и они были неоспоримы. Иногда он спрашивал: «А тебе нравится то-то и то-то?» – и если ей не нравилось и она отвечала честно, как отвечала поначалу, пока не поняла, что этого делать не следует, ее наказывали. Наказывали молчанием. Уимисс погружался в молчаливую обиду, потому что его вопрос имел декоративный характер: его маленькая любовь, и в этом он был твердо уверен, должна любить только то, что любит и он сам; а когда он пребывал в обидчивом молчании, она принималась выспрашивать, что его беспокоит, и словно нищенка, ждала, когда он простит и снова снизойдет к ней.
Конечно, как только она поняла, как надо правильно отвечать на вопрос «Тебе нравится?» в отношении мелких желаний и предпочтений повседневности, все было просто. Она мгновенно отвечала: «Да, очень!» – и тогда лицо его было умиротворенным и счастливым, а не хмурым. Но насчет каких-то серьезных вещей было потруднее, поскольку в ее голосе должна была присутствовать нужная доля энтузиазма, и если энтузиазма не хватало, он брал ее за подбородок, поворачивал к свету и повторял вопрос внушительным тоном – предвестником, как она теперь знала, недовольства.
А порой становилось совсем уж трудно.
Когда он заявил: «Тебе обязательно понравится вид из твоей гостиной в “Ивах”», ей захотелось крикнуть, что нет, не понравится, как ей может понравиться вид, который всегда будет ассоциироваться у нее со смертью? Ну почему она не может крикнуть то, что ей хочется, поговорить с ним откровенно, чтобы он помог ей излечиться от того, что ее мучило, посмеяться вместе с ним над ее мучениями? Она не могла посмеяться в одиночку, хоть и пыталась, а с ним смогла бы. Потому что он был настолько больше ее во всем, он так замечательно побеждал болезненное воображение, что его душевное здоровье тогда распространилось бы и на нее, это было бы очищающее, дезинфицирующее влияние, если б только он позволил ей рассказать, если б только помог ей посмеяться. Но вместо этого она торопливо произнесла тоненьким голоском: «О да, очень понравится».
«Наверное, я малодушная», – думала она.
Да, думала она, лежа по ночам без сна и анализируя свое поведение, она малодушная. Любовь сделала ее такой. Любовь делает людей малодушными, потому что они боятся обидеть тех, кого любят. В Писании сказано, что совершенная любовь изгоняет страх[15], но поскольку ее любовь к Эверарду была совершенной, это лишь показывает, как авторы Писания разбирались в том, о чем толковали.