Молотком по пальцу — очень больно. Сами небось знаете. Или не молотком, но с размаху — тоже очень. Гришка с утра влепил себе по большому пальцу правой руки могучими клещами, сорвавшимися со шляпки толстого ржавого гвоздя, — как ухитрился… Он, Григорий, пытался вытащить гвоздяру из нужной ему старой доски, обустраивая себе комнатенку на втором этаже дачного родительского домика, — было там темновато и неуютно. Днем — еще ладно, было на что отвлечься. Но две ночи перед сном приходилось баюкать дергающий болью thumb, — английский в школе учили подробно. Этот самый «сам» — для первой согласной язык между зубов, последняя не произносится — пытался жить какой-то своей набухшей и напряженной жизнью, не согласуясь ни с ритмическими толчками крови, ни с позицией — вверх-вниз, налево-направо. Заснуть было трудно и трудно тем паче, что как раз правая-то рука и нужна была Григорию для непременной уже несколько лет предсонной процедуры. Другой Сам, Самый Сам, со своей, как было известно Гришке из анекдота, головой, которая сама и думает, левой руке подчинялся неохотно, сбоил, норовил уклониться, а еще и боль в правой мешала разворачиваться перед закрытыми глазами стремительным сладким картинкам.
Лет десяти, сидя в ванне и не имея склонности к водоплавающим игрушкам, а скучно же, начал Гриша теребить подававший невнятные сигналы membrum virile. Изумясь результату, вдохновленный мальчик решил было, что открыл нечто новое в человечьей природе и что надо поведать об этом urbi et orbi, но сообразил таки — вряд ли, не он первый мается бездельем в теплой воде. А чуть погодя попалась ему в руки затрепанная книжка Горького «Дело Артамоновых», нудятина — да ну, но, прежде чем бросить, он успел прочитать на давно пожелтевших страницах про какого-то негодяйского пацана, занимавшегося тем же, — значит, знают… Взрослые, явно на всякий случай назидая, рассказывали время от времени разное — про то, как у безобразников растут волосы на ладонях, про смертельно усыхающий спинной мозг. Гриша послушно пугался, но уж больно приятным было опасное безобразие — не бросал. Пятнадцатилетним Гришка прочитал у Юлиана Семенова, как Гитлер бранит Гесса, заснятого людьми Гиммлера в сортире: «Негодяй! Вы грешите ононом!», а из разных других книжонок уже знал, что грешника, всуе, а не всунув, изливавшего семя на землю, звали Онан. Почему нет ему памятника, вот писающему мальчику — мильон, потому что все мальчики писают где ни попадя, а это самое — не все, что ли? Кроме многих очевидных для Григория от этого занятия плюсов — удовольствие дармовое, а также отсутствие поллюций и прыщей на лице, был и один существенный минус — к нынешним своим шестнадцати он был девственником. Возможности изменить статус были, были, конечно, и немало, — стремления не хватало. А так бы он их всех, — ну почти всех, на всех-то кого хватит?
Гришка не знал, не помнил — так, что когда ему было года четыре, нянечки позвали пришедшую за ним в детсад мать — тс-с! — посмотреть. Мальчик спал, откинув жаркое в мае одеяло, и странно в центре детского, кукольного еще тела выглядел восклицательно устремленный в потолок, не плюющий пока в окружающих, но уже очевидно самодостаточный нахальный предметик. «У-у, мужичила будет», — сказали няньки матери, а та, рассердившись отчего-то — почему? — сильно нашлепала едва разбуженного сына. Он заплакал, так и не поняв — за что? Григорьево подсознание хранило до поры от его разума эту ссадину, — так нескладности тела таятся под одеждой, так пропеченное тесто прячет загадку начинки — кусай, пробуй, знай. Понравится, не понравится — как получится, фифти-фифти, — вот Гришка пока и не пробовал, не пытался: кто его знает, как оно там… Но хотелось — пробовать, ух как хотелось.