– Косте вздумалось прогуляться вечером в парке, и давай меня уговаривать – луж нет, дорожки посыпаны песком, фонари, вечер теплый… Уломал. Прошлись по набережной, постояли на мосту. «Смотри, – говорит, – какой город красивый в темноте, как елка в Новый год. Помнишь, Мишка, нашу елку в три года?» Я говорю: «Конечно, помню. Мама купила мороженое, и мы заболели ангиной». Он засмеялся: «Ты совсем не то запомнил, а я помню, как папа включил гирлянду, зажглись огоньки, и я закричал от счастья, а ты описался». Детство, в общем. Вид у Кости был радостный, но меня-то не обманешь, сердце у него нехорошо стучало и в мое отдавалось рикошетом. Спросить опасался, сам знаешь, как сердился из-за таких вопросов. Налюбовались на город, пошли обратно, но не домой, Косте захотелось посидеть на скамейке в роще. Вспомнили старых друзей, молодость, то, се, – не буду пересказывать, тебе неинтересно. Я озяб, Костя тоже, а вставать, вижу, не собирается. «Возьми, – говорит, – себя в руки, я тебе сейчас одну важную вещь скажу. Мы с тобой, Мишка, классную жизнь прожили. Не великую, не геройскую, обыкновенную жизнь, но по-человечески классную. Не завидовали никому, чужого не брали, и войны, слава Богу, не нюхали – не пришлось никого убивать. Мы с тобой рано поняли, что не всегда хорошо к чему-то безоглядно стремиться, а можно радоваться жизни такой, какая она есть, со всеми ее бебехами, бабёхами и прибабахами. И мы с тобой радовались, Мишка. Никакого загадочного смысла в жизни нет, который все ищут. Смысл – в ней самой. Тебе ее дали, подарили способность чувствовать красоту музыки, стихов, вообще – красоту, вот в чем смысл, и чтоб самому не плодить безобразия. Я, Мишка, жизни вдвойне благодарен – за тебя. Все у нас было вдвойне, и даже в самые дурные наши дни я ни на миг не пожалел, что у меня есть ты». Я говорю: «Ты о чем? С чего вдруг зафилософствовал?» Он мне: «Дай досказать! Заруби на нашем фамильном носу: тебе придется жить за двоих, глупый ты пингвин и осел Насреддина. Каждое утро повторяй: «Здравствуй, жизнь, я люблю тебя за двоих». Таких утр, я знаю, будет много, назло статистике по продолжительности жизни российских мужчин. Больше двадцати лет утр, заспор. Ты мне после них бутылочку коньяка с собой прихватишь… Короче, не смей хандрить! Я запрещаю». Он это сказал, а сам еле дышит, и я заплакал. Я же еще на мосту начал подозревать, но не верил, что Костя придумал прогулку, чтобы попрощаться с городом, с нашим двором, и в рощу увел меня потому, что наверх бы уже не сумел подняться. Мой брат ускользал от меня, а я ничего не мог с этим поделать. Он сказал – прекрати, мужчины не плачут. Он мне с детства так говорил. И я пообещал, что изо всех сил буду жить за двоих, заставлю себя пить дурацкие таблетки и выполнять предписания врачей. Я всегда Костю слушался, он же старший… Матюша, ты что? Ты плачешь?! Не смей плакать при мне!.. Потом Костя сказал: «Я сейчас закругляюсь, Мишка, но всегда буду с тобой. Ты не верь, что меня больше нет, – и засмеялся. – Весь апрель никому не верь. Пусть вся жизнь у тебя будет как одна длинная, красивая апрельская весна». Я до этого, между прочим, все равно не верил, что он всерьез, не хотел верить, а тут впал в панику и позвонил Эльке. Смотрю: Костя насквозь глядит. Сквозь меня. Я трясу его: Костя, Костя! Не слышит. Взгляд застыл, знаешь, как на фотографии: «Остановись, мгновенье». Но я все-таки поймал фокус, и он мне улыбнулся. Успел… А дальше ничего не помню. Очнулся в «Скорой», Элька рядом, я сразу сказал ей: «Костя умер легко», чтобы не плакала. Хотя Эльке позволительно, она – женщина…
Папа выговорился и устал, но горечи на его лице по-прежнему не было. Матвей решил отложить разговор об Анюте и Федоре – рано. Папа еще не совсем возвратился из того времени, когда остановилось мгновение его близнеца.
– Завтра не приду, пап.
– Да. Я знаю, – вздохнул он.
После суровой белизны больницы город казался цветной мозаикой, парящей в небе. В забранной камнем земле шевелились спутанные клубки корней. Первенцы зеленых побегов прорывались под деревьями, в трещинах асфальта, – живое хотело жить.
«Я хочу умереть под черемухой, пусть цветы из меня растут»…
Матвей ехал домой, радуясь мудрости дяди Кости. Это ж надо додуматься – обставить свою смерть так, чтобы она поборолась с болезнью брата и заставила его жить! Дядя Костя не мог соврать. Он только для газеты фотографировал парчовые пиджаки, а в жизни не врал никогда.
33
Вечером, рассматривая альбом «гинекологического» древа Снегиревых-Ильясовых, Нина болтала без умолку. Вспомнила бабушку Мариам-апу, деда Матвея, поахала над собственным снимком:
– Это я в Сочи! Красивая была… А тут мы с Сеней молодые. Он тогда на говновозке работал, называл себя «золотарем» и читал всем из Маяковского: «Я, ассенизатор и водовоз, революцией мобилизованный…» Теперь за нашим садом-огородом ухаживает. Говорит, на хорошем навозе все растет не хуже, чем яблоки на Марсе!