– Да знаем, знаем! – кричит Рая. – Ты же у нас ведь пролетарий!
– Да не ори ты.
– Кто это там? – спрашивает Коля.
– Где? – говорит Рая.
– В углу.
– Это не кто, а что, – говорит Рая.
– Что? – спрашивает Коля.
– Шифоньерка!
– А чё с копытами?
– Да это ножки… Ой, белка-стрелка прибежала!
– Дура, не ржала бы. В ушах звенит уже.
– Я не кобыла!
– Лучше кобылой бы была.
– Тебя бы первого лягнула!
– Сучка…
– Уский – уский, а кето – человек, – не открывая глаз, бормочет Гриша.
– Спи уже! – говорит Рая.
– Не ори ты – разбудишь, – говорит Электрик.
Вышел Коля. У ворот. Стоит. Смотрит. Луна. Круглая – как блин, с едва заметным выкусом. К ней с юга туча подбирается, пока её не закрывает. Поредевшие из-за лунного света звёзды, звезда Полярная, Медведица Большая – свет от них слабый, но исходит. У тучи край озолотился. Туча вот-вот луну проглотит – пасть растворила на неё: похожа туча формой на собаку, хвост опустившую за горизонт.
Ялань пустынная, глухая.
Воздух морозный.
Ельник – как колесо вокруг Ялани, Ялань – как ступица в нём, и Коля в ступице той ось, вокруг которой всё вдруг завращалось.
– Читал когда-то.
Вспомнил Коля, где мать его живёт, где его дом родной, туда направился.
Идёт.
– Ать-два, ать-два.
Снег под ногами у него поскрипывает.
– Как крахмал. Четыре, десять…
Черти в снегу, увязли в нём по пояс – кто-то как будто их натыкал тут, как вешки. И на заборах – как вороны. И на скворечнике сидит вон. Молча уставились на Колю.
– Ого, вас сколько.
– А ты думал!
Туча-собака заскулила, как обиженная, – хвост от неё, за ельник зацепившись, оторвался, звездой упавшей кровоточит; в брюхе луна – утробу прожигает.
Приплясывает Коля. Любимую песенку своей покойной бабушки, Безызвестных Минодоры Сергеевны, напевает:
Петь перестал, вгляделся в разбегающихся от него в разные стороны чертей и в не стоящее на месте окружающее, остановил его временно, дом отчий разглядеть успел. И говорит:
– Кто-то в окне…
Колина мать, Галина Харитоновна, стоит в доме возле окна, смотрит, прищурившись, в улицу и говорит:
– Идёт ко мне, ли чё ли, кто-то?.. А кто тут может?.. Ни души-то… А не собака ли?.. Да нет… Как будто пляшет.
Узнаёт – и сердцем больше, а не зрением – в идущем сына своего. И произносит:
– Вот и такие мы бываем.
Иван Голублев
Одно никак не можешь вспомнить, силься не силься, другое – забыть. Губку в воду опусти и там, в воде, её попробуй выжать. Только лишь – стиснуть в кулаке – так и держать, пока не вытащишь. И жить вот так же. Пока жив. Ночью особенно – как наяву.
И днём – как вспышка.
Изнуряет.
Ставен для сердца пока не придумали – так мать обычно говорит. Меня жалея. И добавляет:
– Как и всему, ненастью время, надо пережить, ведь распогодится когда-нибудь, мол.
Переживаю.
Человек не кошка – ко всему привыкает. Как вовне, так и в себе. Уже не так, как поначалу. Первого встречного не хочется прибить. Кто не был там – того особенно. Ну а кого-то и вдвойне.
Понимаю. Но когда ты одной своей частью – руками, ногами, головой – здесь, а другой – чем-то, оставшимся под завалом, – там, то понимание двоится, и – где сам предмет, а где его обманчивый двойник – распознать бывает трудно.
Молись, мол.
Пробую.
Ну а вот плакать не могу, не получается. Плакать умело то, что там осталось. Ещё, наверное, не унялось: когда ночь тихая и я когда не сплю – как будто слышу.
Лица ребят. Перед глазами. Какими были в тот момент. В
Взрывной волной швырнуло нас в
Как будто лопнуло воздушное пространство, свернулось в свиток…
Молился, кажется?.. Не помню.
Или стенной бетонный блок, словно картонку, взрывом вышибло, или перекрытие потолочное в коридоре обвалилось – проём дверной загородило наглухо за нами – мы оказались в западне. Там, под торцом плиты, и Костя Перелыгин, Нау – песни Бутусова всё слушал, так и прозвали, – бежал за нами… Костя, наверное, не просто же бушлат… так и торчал из-под плиты, вместе с прикладом автомата… Живым его никто уже не видел. И мёртвым тоже. Будто вознёсся… без одежд.
А после…