— Меня ждет Лола-Лола, моя невеста. На будущей неделе в «Круглом театре» состоится премьера пьесы «Женщины моря», в которой моя невеста получила главную роль. Она теперь репетирует с режиссером Митикэ Арапу, и мне хочется успеть на репетицию.
Как только он ушел, Скимбашу уточнил, в чем тут дело.
— Она репетирует с Митикэ Арапу!.. Чушь! Он идиот, этот Дуду. Арапу попросту живет с Лола-Лолой. Я записал это в своем дневнике еще весной. К тому же Арапу торгует Лолой. На днях я видел их в ресторане в компании одного толстого, безобразного дельца из Плоешти. Не станет этот денежный мешок угощать их обедом в дорогом ресторане просто так, за красивые глаза.
Чиолаку под аккомпанемент оркестра продолжал развлекать посетителей кафе. Музыкантам было наплевать на то, что уже перевалило за полночь. Наплевать им было и на то, что боярин Бордя умер, а на берегу Дымбовицы, менее чем в километре от кафе, все еще лежали на мостовой трупы убитых рабочих. Чиолаку играл одну из самых популярных песенок того времени. Ее пела уже другая певица — крашеная блондинка с пухлыми губами.
Сколько чувств рождала во мне эта песня! Я закрыл глаза и вошел в золотые ворота мечты… Исчезло кафе, в котором я сидел, не было больше моих собеседников. Зато я довольно ясно увидел сцены Балканской войны… Я увидел безобразный лик войны в горах Трансильвании и Молдовы. Я увидел тех двух молодых людей, которые сочинили «Белый березовый крест». Оба были в солдатской одежде, оба участвовали в войне. Один из них, ставший впоследствии моим врагом (я неоднократно полемизировал с ним в газетах, это было потом, а тогда, в кафе, я еще не знал, что так будет), после войны получил кафедру в университете. Другой, самый талантливый, сошел с ума. Грязный, опустившийся, голодный, больной, выходил он по вечерам на Каля Викторией. Он выходил на охоту — ведь даже неустроенному неудачнику все же нужны были хоть какие-нибудь деньги, чтобы оплатить свой ночлег и жалкую еду. Я часто видел, как он шагал по Каля Викторией, как развевались его сухие с проседью волосы и полы неизменного сюртучка, чрезвычайно старомодного; в лацкане этого сюртучка всегда торчала свежая красная гвоздика. Вступая в разговор со знакомыми, этот опустившийся человек, переносивший свое несчастье с каким-то смакованьем, обращался к ним на изысканном французском языке. А закончив разговор, протягивал руку…
Что такое жизнь? Почему умный, талантливый человек, который мог бы жить не хуже и даже лучше многих, несчастен? Я не знал. Почему жизнь принимает столь уродливые формы? Этого я тоже не знал. Я жил напряженно, тревожно, упивался своей наблюдательностью, но легко впадал в тоску, в отчаяние. Иногда я думал: а почему именно я должен понять то, чего никто не понимает? Я часто держался с людьми заносчиво, хотя и чувствовал в себе потребность быть добрым и простосердечным.
Мы все еще сидели в кафе… Со стороны можно было подумать, что мы уже напились и у нас попросту не хватает сил подняться из-за стола. И все-таки мы продолжали пить кофе, есть пирожные и слушать музыку. А в нескольких кварталах от кафе, в котором мы сидели, на мостовой валялись трупы. Почему этих людей убили? За что они умерли? Кто предопределил их смерть? А мы, сидящие теперь в кафе, почему мы остались живы? Какое значение и какой смысл имеет наша жизнь? Жить только для того, чтобы жить? На дворе уже ночь. Но скоро наступит день. Потом снова ночь. И так далее… И так далее… До каких пор?
пела певичка.
Беда не в том, что прогнил и погибнет березовый крест. Невыносимо было то, что гибли люди. Впрочем, одни гибли, а другие рождались. В газетах печатались таблицы, доказывающие небывалый рост рождаемости. Настанет день, когда на земном шаре будет столько людей, что они вынуждены будут стоять, плотно прижавшись друг к другу. Вот тогда начнется совершенно новая жизнь…
Я случайно посмотрел на Людовика Скимбашу. Его почему-то лихорадило. Потом он стал жаловаться вслух:
— Живот болит! Хотя я и гениален, у меня, как и у обыкновенных людей, лишенных таланта, есть и желудок, и кишки… И вот, представьте, у меня заболел живот!
Рацэ презрительно посоветовал:
— Зачем ты нам об этом рассказываешь? Иди в уборную!
Скимбашу ушел. Но вскоре он вернулся и, наклонившись к Диоклециану, зашептал ему на ухо:
— Одолжи мне пять лей! Не спрашивай, для чего они мне нужны… Умоляю — пять лей!