С годами уходят прочь воспоминанья. И от всей жизни остаются какие-то крохи, пустяки. Почему-то помнятся поездки. Их и впрямь было много. Любили путешествовать… Это молодое неразумное желание ненадолго вырваться, сойти с привычной орбиты… Вот и допутешествовались до Иерусалима, чтобы здесь расстаться… Навсегда. Навсегда?
Он сидел, сжимая в ладонях кружку с остывающим чаем…
Он вышел на Невиим. Постоял, прислушиваясь… Медленно двинулся вдоль улицы, ожидая, что вот-вот, каждое мгновенье тени, затаившиеся в подворотне — в этой, или может быть, в той? — метнутся к нему… Но ничего не произошло. Миновал особняк Ребекки. Зайти к ней, предупредить? Нет, уже ничего не изменишь после того, как предыдущая операция сорвалась… Никто не поверит, не захочет поверить! Да и что у него есть, кроме подозрений?
Дошел до парадного, поднялся на второй этаж… Может быть, сейчас?.. Дотронулся дрожащим пальцем до выключателя… Вспыхнул свет. Комната была пуста.
Подошел к окну, прикрыл распахнутые настежь створки. Сел на стул возле стола. Снял пиджак, повесил на спинку стула, положил шляпу на стол. Передвинул стул так, чтобы видеть дверь… Невидимый поток уносил его, неподвижного. Он погружался все глубже… вздрагивал, разлеплял веки… Все та же комната. Ровный свет.
И тогда он потушил лампу. Вытянулся на кровати, прикрылся жестким войлочным одеялом, согрелся… И увидел в окне звезду: она горела прямо над ним, в пустоте зимней ночи… Невидимый поток уносил его, неподвижного, в завтра, которого он не знал, и он заскользил в неприглядную глубину, все быстрее, быстрее, и уже ничего не мог различить, так глубоко он нырнул, что выплыть — уже не осталось сил. На рассвете проснулся от холода. Звезда пропала, но он знал, что она еще — там.
Площадка, на которой раньше разворачивались автобусы зарастала летом травой, пробивавшейся сквозь трещины бетона. Тот автобус давно отменили, построили метро возле Онкологического центра, и автобусы теперь тянулись вдоль шоссе, перегруженные и усталые. Но по-прежнему вглядевшись вдаль, особенно зимой, на фоне снежной белизны можно было различить темный силуэт Коломенской колокольни.
Мы обживали комнату с плохо пригнанной форточкой (сквозь ее щели задувал ветер), со всеми шорохами за стенами и солнечными пятнами на полу; а ночью — свет фиолетового фонаря под окном он прочерчивал на потолке сквозную тень от занавески. Девочка плохо спала, часто просыпалась. Мы по очереди вставали к ней, до одури раскачивали кровать.
«Все евреи как евреи, — заявила однажды Валька, — только наш какой-то ненормальный». Наверно, она была права. В самом деле, какой еврей по собственной воле пойдет в рабочие? Станет весь день бегать по полям и перелескам с теодолитом? Уходить до рассвета, пропадать допоздна, вваливаться в квартиру в грязных сапогах и мокром дождевике, натянутом на вытертый ватник?
Таня зажигала свет, разогревала чай… Я одевался, выходил из подъезда под пристальный взгляд фонаря. На остановке нетерпеливо ждал автобус. Он подходил — переполненный. Но я знал, что для меня у самой двери найдутся несколько сантиметров. А потом уже смогу протиснуться чуть вперед, и кто-то другой займет мое место. На Серпуховке, (как и в прежние времена, когда мы возвращались вместе с отцом), автобус опорожнялся, готовый отправиться в обратный путь. Подхваченный толпой, я спешил в метро, и по эскалатору мимо мозаик с радостными рабочими и пионерами — на платформу, к поезду… Если сесть в крайний вагон, народу будет немного, но потом все равно — снова подхватит и понесет, и так до самого конца, по узкому туннелю, локоть в локоть, до выхода наверх, где вагоны еще предрассветно темнеют и тускло мерцают заиндевелые окна. Как всегда во втором от начала вагоне уже сидят — хмурые, в окружении таких же, еще не опохмеленных… Но мне как-будто рады, и даже подвинутся немного, и будет тепло и парко, и поезд вздрогнет и — тронется, сначала неторопливо, а потом все быстрей и быстрей; утро, наконец, проклюнется за окном, чтобы стали видны темные дома, просвечивающие насквозь перелески… И вдруг померещится, что вот оно, еще крохотное усилие — и вырвешься отсюда навсегда! Но столь же неотвратим возврат: кислый запах кирзы и пота, утренний свет на серых лицах.
Год назад мы совсем уже было решили уехать. Но кто-то там высоко-высоко, наравне с самим Господом Богом — начал войну. Тысячи солдат стронулись с мест, тысячи вагонов наперегонки застучали по рельсам, мир всколыхнулся, словно огромная молния полыхнула над планетой…
Ночью мы не спали, проговорили до рассвета. Я сказал Тане, что мы не сможем уехать — отныне граница будет наглухо закрыта. Когда-нибудь, да… когда-нибудь ситуация изменится. Но нам остается лишь надеяться и ждать. Таня не поверила мне, но я оказался прав.
И тогда я решил уйти хотя-бы из-за стола, за которым уже десятилетие бессмысленно протирал штаны. Куда? Да хотя бы в поле, под открытое небо. Как можно дальше от их ненавистных собраний, райкомовских разнарядок; от их отупевших от демагогии и безделья лиц… Ближе к звездам.