Ему удалось теперь освоиться и со своим двором. Правда, тянулось это дольше, чем с комнатой, где он родился, и с люлькой, где он рос. Двор он видел еще из люльки, вечером отодвигались плавно и бесшумно шторы, словно боялись вспугнуть прохладу, что с верхушек деревьев опускалась на потрескавшиеся плиты, по которым уже бегал взад-вперед брат Амон. С раннего утра, к моменту пробуждения, шторы эти, тяжелые и выгоревшие, закрывались, чтобы солнце не нагрело комнату, и на красной материи, на тех ее местах, что выгорели и выцвели, солнце застывало на весь долгий летний день желтыми пятнами, немного режущими глаза.

Но раз в месяц комната вдруг наполнялась светом, таким обильным, что все предметы вокруг теряли свои очертания, — это снимались шторы, двумя полосами красного вывешивались они потом во дворе, и он видел, как брат старательно выбивает из них пыль, густо осевшую между ворсинками бархата. А мать и бабушка уже вешали взамен другие шторы — с желтыми пятнами на тех же местах, что и на снятых, потому что солнце всегда светило одинаково из-за высокой белой стены, что наглухо закрывала двор от улицы, из-за виноградника, чья правая сторона была оголена, из-за куста олеандра в кадке, посаженного так, чтобы закрывать окно, но поредевшего и поникшего от жары…

Эта короткая перемена декораций, вызывавшая в нем чувство восторга перед новым — обильный свет и движение родных у окна, — была столь редкой и быстрой, что не успевал он освоиться с этим новым, и опять была лень и терпеливое ожидание, отчего все существование казалось ему однообразным…

Чувство это усиливалось еще и от занавесок, которыми закрывалась полностью его люлька, когда он засыпал, а когда просыпался и в комнате никого не было, кто бы почувствовал его пробуждение, он лежал и разглядывал эти занавески, и казалось ему, что комната вся сжалась, уменьшилась и окно с резными ставнями застыло возле его взгляда, ведь занавески были сделаны из точно такого же красного бархата, что и шторы, может, даже из одного большого куска, купленного в день его рождения. И он чувствовал тогда, что задыхается, что ему тесно и нехорошо. И так продолжалось до тех пор, пока мать или бабушка не отодвигали осторожно — а вдруг мальчик еще спит! — занавески и, удивленные его долготерпением, ведь он не закричал, не стал качать люльку, не начинали с ним говорить, ощупывая его тело и постель, называя его по имени: Душан.

Он уже знал, что его так зовут — Душан, и всякий раз, когда произносилось его имя, понимал, что за этим последуют ласка, одобрение или же порицание, ибо имя было дано ему скорее как отношение к нему других, как нечто чужое, пришедшее извне, как шторы, прикрывающие его от солнца, или как люлька, в которой он спал и которая столь часто тяготила его.

Едва отодвигались занавески, как взгляд его сразу же обращался на окно через комнату и он, довольный, ощущал, что пространство расширилось и между его люлькой у правой стены и окном появилось место, где могут теперь ходить или же сидеть мать, бабушка, отец и брат — Амон, который всегда, как только открывали Душану лицо, вбегал на минуту в комнату со двора, где он все знал и где все принадлежало ему, корчил рожицы, смеялся, а потом снова убегал в зной.

А то, что там, во дворе, зной, Душан знал уже, хотя и выносили его люльку из комнаты только к вечеру, когда отец поливал из ведра плиты; с закатанными высоко штанами, босиком, он выплескивал ладонью воду, сосредоточенный и немного хмурый, словно не верил еще в приход успокоительной прохлады, и вода, едва касалась тяжелыми каплями плит, сразу же испарялась, и серый пар окутывал отца с ног до головы, и казалось, что он летает, чуть поднявшись над землей, — картина эта всегда забавляла мальчика.

Амон подносил отцу полное ведро, брал пустое и убегал снова к колодцу тут же, во дворе, морщась от пара, залетевшего к нему в ноздри и рот. И Душан, видя все это из своей люльки, думал, что это от них зависит, быть вечеру и сумеркам, а затем и ночи или же жаркий день должен оставаться навсегда.

Всплески пара, пролетев над кустом олеандра и забрав с собой запахи цветов, проникали через открытое окно в комнату и, кружась над люлькой, теплили его лицо, покрывая его потом, и он чувствовал силу зноя, пусть отдаленного, ослабленного, уходящего.

Пока поливали двор, бабушка то и дело заходила в комнату — тяжелая, большая и шумная — и выглядывала в окно, помахивая веером.

— Ой, не могу больше жить, душно!

Из веера падали на ковер листки сандала с клювом зеленой птицы или лепестками лотоса, нарисованными на них.

— Смотри-ка, ни один лист не шевельнется на винограднике, умру я этой ночью, если не прилетит ветер, — говорила она, собирая снова свой веер, а он ждал, пока не сложится опять полностью картинка на сандале, чтобы полюбоваться хижиной, возле которой растет лотос, и птицей, собирающей своим длинным клювом нектар из цветка.

Перейти на страницу:

Похожие книги