Военный губернатор Сахалина генерал Мерказин принял журналиста стоя. Сесть не предлагал. Разговор был более чем короткий: разрешение может дать только приамурский генерал-губернатор, и пока оно не будет получено Дорошевич не имеет права даже ночевать на берегу. Жизнь пошла совсем суровая. Пароход из-за опасности штормовых ветров стоял в двух милях от скалистого берега. Каждый день, в непогоду, Влас отправлялся катером на пристань, оттуда, поскольку казенных лошадей ему не давали, шел пешком в пост Александровский, где даже в клуб для чиновников вход для него был закрыт. Возвращался вечером на пароход продрогший, мокрый, «весь синий, в лихорадке», вызывая одновременно и сочувствие, и нарекания из-за своего упорства со стороны офицеров и пароходного доктора. Но эти пешие путешествия, от пристани до поста, дали ему возможность «познакомиться с людьми, отбывшими каторгу, и поселенчество, и крестьянство, имеющими право вернуться в Россию», «дождавшимися „радостного дня“ и после того годами милостыней живущими около пристаней, потому что им не на что вернуться…» Он видел торгующих собою «семидесятилетних старух», палачей, нанимавшихся «нянчить детей», и «матерей, предлагавших своих восьмилетних дочерей». Господа же служащие бегали от него «как от чумы», не отвечая «даже на самые простые вопросы». И только доктор Николай Степанович Лобас, авторитетный специалист, принципиальный человек, много сделавший для облегчения участи каторжан и за это уважаемый ими, не боялся контактов с не получившим официального дозволения и потому бывшим на подозрении журналистом. У Лобаса, в кругу его семьи, Дорошевич отогревался, обедал, пил чай. И каждый день по нескольку раз заходил на телеграф, ждал ответа на свою посланную в Корсаковск телеграмму на имя генерал-губернатора.
Этот текст, прежде чем отослать его, он переписывал не единожды. Нужно было написать так, чтобы генерал-губернатор дрогнул, чтобы не смог отказать. Он буквально воззвал к своей «способности писать»: «Выручай же, способность, если ты есть! Ты мне никогда не была так нужна!»[552] Не меньше пятисот слов полетело в Корсаковск. Можно было бы дорого дать за то, чтобы взглянуть на эту телеграмму, но — увы! — в находящемся во Владивостоке Центральном Государственном архиве Сибири и Дальнего Востока Российской Федерации, в котором хранится фонд приамурского генерал-губернатора, такой документ не обнаружен. Но что-то же такое, действительно убедительное, Дорошевич написал, потому что ответ пришел замечательный: «Охотно разрешаю пребывание на острове, осмотр тюремных и прочих учреждений. Телеграфирую генералу Мерказину о полном содействии. Генерал-лейтенант Духовской». Никогда — ни до, ни после ни в своей «журналистской деятельности, ни в личной жизни» — он «не чувствовал такого счастья, такой радости»[553]. Выручила-таки способность! Но отдадим должное и личности приамурского генерал-губернатора. Сергей Михайлович Духовской не только не был представителем «все запрещающих бурбонов», но напротив — оказался человеком культурным, образованным, по его инициативе было открыто Дальневосточное отделение Императорского Географического общества.
Итак, формальности были улажены, Сахалин открывался, чиновники получили указание от губернатора острова оказывать «полное содействие господину Дорошевичу». Но он не обольщался, ибо знал, что главная трудность — «добыть настоящую правду» — впереди. Противодействие же властей неожиданно прибавило ему силы и даже стало «залогом» самостоятельности. Поэтому, заканчивая «Как я попал на Сахалин», эту «повесть о злоключениях журналиста», он посчитал нужным «выразить глубокую признательность всем», кто препятствовал ему в стремлении попасть на остров, потому что благодаря этому удалось избежать «величайшего несчастья — смотреть чужими глазами». Рассказывая «публике о том, как нашему брату-журналисту, лишенному всяких прав, приходится доискиваться истины», он особо подчеркивает: «Мне не показывали — я видел. Мне показывали то, что угодно. А я видел сам, что нужно было видеть»[554].
Умение видеть, «угол зрения» — это чрезвычайно важно для изучающего каторгу. Об этом Чехов писал Суворину 11 сентября 1890 года: «Я видел все; стало быть, вопрос теперь не в том, что я видел, а как видел»[555]. И Дорошевич не раз возвращается к этой проблеме «зрения», утверждая право в больном, исковерканном мире каторги верить только своим глазам, оставаться «спокойным, бесстрастным, все проверяющим, во всем сомневающимся, все взвешивающим». «От горя, от страдания, от мерзости натуры, вольно, невольно — на Сахалине все изолгалось». Поэтому нельзя верить ни каторге, у которой «есть тысячи расчетов обмануть вас», ни служащим, у которых «есть расчет скрыть многое от вас». А, кроме того, презирая каторгу, они «не интересуются, не знают ее внутренней жизни»[556].