Даманская писала свои воспоминания в 1950-е годы, находясь в весьма преклонном возрасте. Именно последним обстоятельством можно объяснить упоминание о болезни Чехова. Как известно, туберкулез стал основательно подтачивать здоровье писателя не до поездки на Сахалин, а после. Поэтому вряд ли Дорошевич мог привести такой резон, оправдывая «неудачу» Чехова. Что же до того, что каторга стала большим испытанием для чеховской души, то эти слова не выглядят аргументацией, объясняющей ту же «неудачу». Душа Дорошевича также была потрясена Сахалином. Понятно, почему он поспешил замять разговор. Ему, конечно же, было неприятно умаление сахалинского труда Чехова на фоне похвал в собственный адрес. И потому бестактными представлялись более подробные объяснения «в защиту Чехова». Разговор, упоминаемый Даманской, происходил вскоре после октябрьских событий 1917 года, а свое достаточно аргументированное мнение по поводу метода, избранного Чеховым в «Острове Сахалине», он высказал еще в некрологе писателю, в котором привел его собственные признания: «Кажется, чтоб покончить с этой репутацией „беспринципного“ писателя, Чехов и поехал на Сахалин.
Я поехал в отчаянии! — говорил он.
Изобилие статистических цифр, даже мешающее художественности чеховского „Сахалина“, — было продиктовано, по всем вероятиям, желанием Чехова доказать, что он „серьезен“, „серьезен“, „серьезен“ <…> В чеховском „Сахалине“ нет того художественного полета, какого мы вправе ожидать от Чехова.
Такой читатель, как Толстой, говорит о чеховском „Сахалине“:
„Сахалин“ написан слабо!
Этим мы обязаны критике.
Она связала крылья художнику, она лишила Россию произведения, наверное бы равного „Мертвому дому“. Художник-беллетрист ударился в статистику.
— Да подите, — сказал он однажды автору этих строк, — напиши я „Сахалин“ в „беллетристическом роде“, без цифр! Сказали бы: „И здесь побасенками занимается“. А цифры — оно почтенно. Цифру всякий дурак уважает!»[567]
Отношение критики к Чехову как писателю «внеобщественному», «безыдейному» было фактом, что называется, навязшим в зубах. Именно поэтому Дорошевич во втором некрологе посчитал необходимым дать отповедь всем, упрекавшим писателя в «каком-то индифферентизме»: «Люди, знавшие Чехова лично, знали, что это неправда. У Чехова были очень определенные общественные идеалы <…> Как к большому общественному человеку через сотни друзей, знакомых, поклонников к нему доходили все стоны и все вопли жизни <…> Никогда беседа с Чеховым не проходила без разговора на общественные темы, без волнений»[568].
В оценке же самого «Острова Сахалина» для него как важнейший превалирует не художественный, а общественный его эффект: «Не только те несчастные, в участь которых Чехов, именно Чехов, внес колоссальную перемену, никогда не узнают об этом, но и русское общество не подозревает, что сделал Чехов своей книгой „Сахалин“».
Поэтому «то, что все-таки сделал Чехов для Сахалина, — так велико, что требует особой статьи». И он пишет эту статью «Чехов и Сахалин» в годовщину смерти писателя. Это выступление — протест против замалчивания и недооценки самоотверженного труда писателя, которому «поездка на Сахалин стоила жизни». Тема жертвы, принесенной художником, уступает здесь глубокому пониманию сути сахалинского труда писателя, который «чистую» и приятную работу беллетриста променял на черную и «грязную» работу собирателя статистических материалов, который впервые «точными данными и цифрами нарисовал нам картину: как живут люди, которых посылают на Сахалин»[569].