Между тем болезнь делала свое дело. Все вокруг были в тревоге… И, наконец, Елизавета Алексеевна настояла, чтобы он приобщился. Когда священник пришел, Александр, чуть приподнявшись на левом локте, попросил его благословения и поцеловал ему руку.
– Я хочу приобщиться святой Тайне… – сказал он. – Но прошу вас исповедовать меня не как императора, но как простого мирянина…
Исповедь кончилась, Александр приобщился и принял поздравления от близких. И вдруг взволнованный священник, весь в слезах, с крестом в руках опустился на колени:
– Ваше императорское величество: не отказывайтесь от помощи врачей… – дрожащим голосом едва выговорил он. – Подумайте о России!.. Вы христианин, ваше величество: не откажите всем нам, любящим вас, в мольбе нашей…
Александр, тронутый, приподнялся, приложился к кресту, поцеловал священника, а потом поцеловал руку жены.
– Благодарю всех вас… – проговорил он. – Никогда еще я не испытывал такого облегчения… И раз это доставляет вам удовольствие, – с слабой улыбкой обратился он к врачам, – то я к вашим услугам, господа…
Врачи сейчас же поставили ему за уши пиявки, приложили горчичники к рукам и бедрам, заставили глотать что-то, но – болезнь усиливалась. Он совсем уже не вставал. Обмороки следовали один за другим. Елизавета Алексеевна, сама больная, много времени проводила у его кровати, и иногда он должен был настаивать, чтобы она вышла подышать. Но он угасал. Он часто был в забытье, в жару, но когда открывал глаза и видел рядом на стуле Елизавету Алексеевну, он брал ее руки, целовал их, прикладывал к сердцу и опять впадал в забытье. В душе его шла тяжелая смута: то он, как и все живое, испытывал ужас при мысли о близком уничтожении и жадно хватался за жизнь, то в нем вспыхивала надежда на то, что он еще поживет так, как хочется, то хватался он за религию и с испугом видел, как слаба та помощь, которую она ему в эти тяжелые минуты может предложить, и снова его охватывал холодный ужас одиночества перед лицом черной бездны…
А в церквах Таганрога шли беспрерывные молебствия о здравии государя императора, и вся улица перед его домом была покрыта народом, который в глубоком и торжественном молчании ждал вестей о положении больного. И среди толпы подолгу стоял прибывший из Крыма по следам царя полковник Брянцев. Он был умилен величием свершавшегося – только он один ведал глубину той трагедии, которая заканчивалась в этом скромном домике, – и часто на глазах его выступали слезы… Утро 19-го было серо и угрюмо – точно вся земля томилась последним актом тяжелой драмы. Александр был совсем уже без сознания и только изредка, глядя то на императрицу, то на распятие, как будто приходил в себя. И глаза его, и красивое лицо все более и более прояснялись, освобождались от выражения страдания, и наконец, – было 10 часов 50 минут утра – дыхание его оборвалось, и среди глухих рыданий присутствующих по лицу разлился ясный, глубокий и трогательный покой. Мечта жизни его, наконец, осуществилась: обреченный сбросил, наконец, иго людей и – ушел…
XXIII. Le снос des opinions[37]
Никогда не было еще на земле времени, когда человечество или даже какой-нибудь отдельный народ сказал бы: «Ну, вот теперь мы устроились совсем хорошо – остановись, мгновение!..» Вечное недовольство – это самый характерный признак человека, резко отличающий его от других животных. Несмотря на свой тысячелетний и чрезвычайно разносторонний опыт, доказавший ему, казалось бы, совершенно неоспоримо тщетность его усилий устроить свой жалкий жребий получше, он все снова и снова топорщится и, подобно смелому Тюрго, с пафосом необыкновенным все снова и снова начинает делать juste le contraire de се qu’on fit jusqu’à présent…[38]
В начале XIX века особенно недовольны своим положением оказались прусаки. Поэтому несколькими патриотами был организован в Кенигсберге Союз Добродетели. От современных ему обществ, итальянских карбонариев или греческих гетерий, – итальянцы и греки тоже были недовольны – немцы отличались тем, что они стремились путем мирной подготовки достигнуть свободы. Так как цели Тугенбунда были вполне нормальны, то он был взят под свое высокое покровительство тем самым Фрицем, который никак не хотел участвовать в сражении, не надев соответствующих штанов. Другие, искавшие «независимости, прав и свободы», шли дальше и вместе с молодым Шиллером провозглашали «освобождение от цепей, налагаемых тиранами». Поэтому «Разбойники» были к постановке в России воспрещены. Но всего воспретить было нельзя, и молодежь бросилась после французских на немецкие книги: на Канта, Шеллинга, Фихте, Окена, Герреса и проч.