— Это я так, прикидываюсь дурачком,— зашептал Григор Тетеря,— с дурня какой спрос? Скажу вам, что по распоряжению Оксена могу выдать для ваших хлопцев чего угодно из съестного. Ну, а остальное не выдается — самим пригодится. Ага, вот что. Ты тут собраний не устраивай, теперь люди затаились, не пойдут. Они и так не знают, что делать. Нам сейчас хитрость надо применить. Сам слышишь — гремит, вот-вот к нам припожалуют. И вы, хлопцы, тоже не задерживайтесь, а то как бы вас тут не захватили.
— Из-за раненого товарища остановились. Ночью двинемся.
— Вот и хорошо. Так ступай себе, а вечером все сделается.
Дорош вернулся к Вихорям, позавтракал и прилег в сарае на сене. Он много ходил сегодня, натрудил ногу, и теперь она болела.
Прибежала Орыся, принесла подушку.
— А я сначала вас не узнала,— защебетала она.— А теперь помню: вы еще смешно так верхом на коне сидели, как в район ехали,— засмеялась Орыся, и глаза ее брызнули такой веселостью, а на щеках так заиграла горячая девичья кровь, что Дорош тоже улыбнулся.
— Отдыхайте. Может, о моем тоже кто-нибудь позаботится.— И, закрывшись рукавом, она вышла из сарая.
Орыся налила воды в корыто с солдатским бельем, принялась за стирку. Белье было черное, пахло землей, дымом, и от этого у нее сжималось сердце. Весь день чудился ей запах разгоряченной спины Тимка, его махорочных губ, черного кучерявого чуба, яблоневой постели. Она бросила стирку, пробралась в чулан и долго стояла там в уголке, прижимая к раскрасневшемуся лицу картуз Тимка, пахнувший степными полынными ночами, горячим дыханием любимого. Солнечная пыль просеивалась сквозь оконце, и она стояла в этой пыли вся золотая, как богородица, и молилась:
— Боже, если ты есть, защити и оборони, не дай кровушке его пролиться на землю, лучше мою выцеди по капле, потому что я хочу, чтобы он жил. Боже, прошу тебя…
Она упала головой на сундук и заплакала. Потом осторожно повесила картуз на гвоздь, вытерла фартуком слезы и вышла из чулана, тихая и успокоенная, как после исповеди.
«Вот тебе и на, дело нужно делать, а я нюни распустила»,— мысленно корила она себя и пошла в хату, чтобы набрать щелоку для стирки.
Орыся знала, что раненый боец лежит на лавке, и ей захотелось глянуть на него, но она не решалась: ей казалось, что у него сильно изуродовано лицо и заплывший кровью глаз жутко подергивается. Но мысль, что рядом находится человек, который страдает, поборола страх, и Орыся глянула на бойца. Ноги ее словно приросли к полу: он смотрел на нее добрыми, чистыми глазами и будто просил простить его за беспокойство. Орыся покраснела, застеснялась и не знала, что делать: подойти ближе или заниматься своим делом. Она долго стояла, но чувствовала себя уже спокойнее: он больше не смотрел на нее. Видно, утомился и заснул. Это был совсем молодой парень, с мягкой, как у детей, линией рта и светлым пушком над верхней губой. Его расстегнутая на груди сорочка была несвежая. Орыся слышала, как в груди у него что-то хрипит и посвистывает. Она наклонилась ближе и вдруг застонала, как от нестерпимой боли: меж бинтами шевелилась серая масса. Орыся закрыла лицо руками и, ничего не видя, выбежала во двор.
— Что с тобой? — спросила Ульяна, тащившая в хату охапку дров.
— Ой, мамо, если б вы только видели,— прошептала Орыся и подвела Ульяну к раненому.
Ульяна загромыхала у печи дровами и крикнула Чумаченко, который, развесив на плетне портянки, разгуливал по двору босиком.
— Эй, Чумак, или как тебя!.. Иди, товарища купать будем.
— Что, уже готов? — прибежал запыхавшийся Чумаченко.
— Язык себе откуси! — грозно глянула на него Ульяна.
— Ах, мамаша, на войне ко всему привыкнешь. Нашего брата столько перемололо, что если по каждому плакать — глаза не просохнут.
— Вот бритва, побрей его. Вши совсем заели. Да смотри, бритву не поломай, а то вернется сын — заругает.
— Не бойтесь, все будет в порядке.
Дверь в хату была открыта, и Орыся слышала, как Чумаченко точил о ремень бритву и разговаривал с Огоньковым.
— Ты русский? — спрашивал он.
— Русский,— тоненьким голосом отвечал раненый.
— Ну, а я из тебя…— Тут наступило молчание, только слышно было, как постанывает Огоньков и скребет бритвой Чумаченко.— А я из тебя татарина сделаю.
«Бессовестный, человеку больно, а он зубы скалит»,— сердито думала Орыся.
— Может, тебе баки возле ушей оставить? Чтоб как у Печорина? А?
— Не нужно, ох,— стонал Огоньков.
— Нет, я все-таки оставлю. В доме молодая дивчина, и надо, чтоб все по форме было.
Поздно вечером Дороша растолкал незнакомый человек и спросил густым, сочным басом:
— Вы Дорош?
— Да.
— Я к вам от Григора Тетери.
Дорош сполз с пахучего сена, наткнулся раненой ногой на что-то твердое, охнул от боли.
— Карпо Джмелик сидит со своей шлендрой в погребе и веселится. Можете брать его.
Дорош заковылял из сарая. Незнакомец придержал его за рукав:
— Карпо не дурак, у него ручной пулемет, так что смотрите, чтоб он из ваших хлопцев лыка не надрал.