— Бог мой, бог мой, как идут года! — грустно начал Кузька, который приплелся сюда первым и уже успел попробовать дорогие Федотовы папиросы.— Помню, как ты маленьким бегал… так будто все это вчера было, а как посмотрю, что ты уже командир, то видно, что не вчера, а давненько-таки. Прямо не верится. Ты дай мне, сынок, еще закурить, а то разговор длинный будет. Сроду таких не курил,— откровенно признался Кузька, жадно затягиваясь душистым дымком,— райский дух. Когда-то еще баба Улита, та самая, Осип, что на Афонскую гору ходила, приносила из святых мест какую-то чертовщину и давала нам, детям, нюхать. Та тоже пахла, как эта папироска. Вот это сорт!
— Ты всю жизнь один сорт куришь — чужие,— заметил Латочка.
— Пускай побалуется человек,— вступился за Кузя Онька.
— Так про что ж мы будем с тобой говорить? Прибыл, значит, в родное село? Оно, брат, так: мила та сторона, где пупок резан. Вот и я когда-то вернулся с заработков в тринадцатом году, стал на Беевой горе и аж заплакал. Ну, а ты где побывал? Что повидал?
— Я больше по городам. Потому — служба у меня такая.
— Так, так. А скажи, как там, в городах, с мануфактурой? У нас — плохо. Редко завозят.
— Да там лишь бы деньги были. Все есть.
— Ну, а продукты? Масло, хлеб, сахар?
— Для этого есть специальные магазины — гастрономы. Иди и покупай, что хочешь и сколько хочешь.
— Правда, правда. Я тоже вот недавно был в Полтаве, там тоже все есть, что нужно. Вот только соды и сапог нет. А чтобы косу добрую купить, то, верно, до самой Одессы дошел и то не купил бы, какую нужно. Когда ж у нас наконец достаток будет?
— Будет все, только не сразу. Сейчас у нас весь упор на тяжелую индустрию, потому что она всему голова. Будут у нас машины — будет и мануфактура.
— Это правда. Но ты мне скажи, куда ж это хлеб девается? Почему в городах за ним такие очереди большие?
— Государство запас делает. Нас окружают враги. В случае чего — нам надеяться не на кого, только на самих себя.
— Слышал я, что германцу везут его целыми эшелонами.
— Мы люди военные. Это нам неизвестно. Я только знаю, что с Германией у нас в ближайшее время ничего плохого не будет. У нас с ней договор о ненападении.
— Ох, не верь этим германам! Они такие, что в ногах ползают, а за пятки хватают.
— Мы этого не боимся. Если кто затронет — будем бить врага до победы.
— А не будет так, как в японскую?
— Нет! Не будет! У нас — техника, авиация, флот. Мы — самая могучая страна в мире.
— Ну что ж, ребяточки, поговорили малость — и по домам пора,— впервые за вечер промолвил Бовдюг.— Федот с дороги, ему отдохнуть надо. Кузя и до утра не переслушаешь.
Когда вышли за ворота, Бовдюг набросился на Кузьку:
— Ты догавкаешься! Ну за каким чертом ты в политику лезешь? Спроси, почем на базаре сало,— и сиди себе, молчи. Так нет! Объясни ему, куда хлеб девается, почему мануфактуры не хватает. Какое твое дело?
— Интересно. Бож-же мой, как интересно! Погляди в окно — и то сколько увидишь. А как поездить, да посмотреть, да с умными людьми поговорить… Сколько человеку разума прибавится!
— А на что тебе этот разум сдался? Дураку легче на свете жить.
— Э, не говори! Не говори! Человек на то и родится, чтобы весь свой век ума набираться…
Все разошлись, но Федот и Онька долго не ложились спать. Онька жалобно рассказывал сыну, как обижает его Тимко, как «этот байстрюк» чуть не разрубил ему лопатой голову.
На другой день завтракали богато, по-семейному. Федот с Юлей сидели на почетном месте, мать постлала им на колени новый вышитый рушник, чтобы не закапали сметаной праздничную одежду. Даже Онька тщательно вымыл с мылом руки и надел чистую рубашку. Гаврило, красный, как перец, сияющий и добродушный, все усмехался и не знал, куда девать свои здоровенные мозолистые руки, на которые с опаской поглядывала Юля. Гаврило сидел как раз напротив нее и гостеприимно приговаривал:
— Может, вам сметанки подлить или коржиков подать?
А когда он, громадный и неуклюжий, тянулся за коржиками или сметаной, со стола обязательно что-нибудь падало — ложка, кусок хлеба или объеденная куриная косточка.
— Сиди уж. Без тебя подадут,— улыбаясь, говорила мать, радуясь, что наконец-то они собрались за одним столом, как примерная семья, и беседуют дружно и мирно. Как мать и хозяйка дома, она не садилась за стол, а подавала кушанья, хотя их уже некуда было ставить. На Ульяне — сборчатая юбка в горошек, синяя кофточка, белый платочек, лицо румяное, как у девушки. Не ходит, а плавает лебедью. Выпила с детьми чарочку — и хоть песни пой. Нежность теплой волной захлестывает сердце матери, как вода калину, счастливой слезой туманит глаза: ведь всех выкормила, вынянчила, уму-разуму научила. Слава богу, все живы и здоровы, как же сдержать свою радость, как не крикнуть ташанской чайкой: «Сыны мои, соколята, только вами я и богата!» Она и запела бы сейчас, да стыдится невестки, еще скажет — спятила мать на старости лет.
Онька сидит с краю и, когда набирает ложкой сметану, таращит глаза, будто хочет выловить какое-нибудь сокровище. Ест он, громко чавкая, борода и усы у него в сметане.
— Ты бы поаккуратнее, старый…