Таня сняла ботинок. Разгребла им, чтобы не порезаться, битое стекло. В щебне вырыла небольшую ямку. Осторожно уложила туда большую кость, сгребла рядом маленькие. Загладила щебнем. Потом надвинула сверху осколки, получился холмик.

Что в таких случаях говорится, Таня не знала. Наверное, ничего.

Таня села в углу, подтянула колени к груди, а руки втянула из рукавов, обхватила колени. Подняла ласковый воротник. Пальто стояло вокруг нее, как палатка. Таня чувствовала тепло. И только теперь вспомнила, что не сказала той женщине на улице спасибо за хлеб.

«Большое спасибо за хлеб, – исправилась Таня. – Вам, наверное, его самой хотелось. Наверное, с работы топали. Голодная и злая как собака… Я бы, конечно, без него не откинула копыта, но голодной намного труднее сообразить, что делать».

«Спасибо тебе тоже», – привычно поблагодарила она и город. За приют. «И вообще». Теперь всякий раз, когда она думала о городе, чувствовала, что они заодно. Он больше не хотел ее убить, не радовался ее горю. Они все теперь старались выжить.

Под веками у Тани стало наливаться тяжестью.

«Спасибо, Мира», – подумала она напоследок. Уже засыпая. Да, им всем в какой-то момент стало лень по тревоге спускаться в бомбоубежище – оставались в кроватях. Среди ночи не набегаешься – всё равно выбор у всех одинаковый: либо помрешь, либо пронесет. Но Мира все-таки спустилась вниз и захватила с собой метрику. «Спасибо, – повторила Таня, – спасибо, Мира».

Теперь это буду я.

* * *

– Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя, – монотонно читал Бобка в книжке. Книжка стояла стоймя на столе. Лампа уютно держала стол в круге света. Бобка мотал ногами в такт:

– То как зверь она завоет, то заплачет, как дитя.

Сара сидела на углу кровати. Смотрела на Бобку. В другом углу сидела кукла. Большой новый целлулоидный пупс. Таращил пластмассовые глаза. Сара старалась до него не дотрагиваться.

Бобка вставил палец между страниц, закрыл книжку. Закатил глаза к потолку:

– Буря мглою небо крутит.

Подглядел, исправился:

– …кроет.

Опять возвел глаза, точно на потолке была написана подсказка:

– Вихри снежные шутя. Черт.

Посмотрел в книжку.

– Так и знал. Сами пишут непонятно, а ты мучайся.

Выучить стихотворение Пушкина задали сегодня. Завтра – будут спрашивать. «Всех. Каждого. По алфавиту», – пригрозила учительница.

Бобка опять принялся читать в книжке, колотя носком по ножке стола. Точно вколачивал стихи себе в голову:

– Буря – мглою! Небо – кроет! Вихри снеж! Ные шутя!

Через несколько мгновений уже весело пел, поглядывая на строчки. Смотрела на него Сара. Таращилась кукла.

– Буря мгло! Ю не! Бо кроет! – радостно орал он.

А потом вдруг понял, что делать это ему уже не надо.

Бобка захлопнул книжку. Больше не надо! Он швырнул книжку о стену.

Она ударилась, плоско упала на кровать, не просыпав ни буковки.

И Бобка захохотал.

Дядя Яша стоял в темном коридоре, слушал, как поет Бобка. Потом залп хохота. Закрыл глаза. «Вот и получили свидетельство о смерти. Документ с печатью». Один поет и ржет. Другой – шляется неизвестно где. Вот и всё, чего он этим добился? А что дальше? Дальше – только хуже. Когда они все утратили эту естественную связь, когда горе – это слезы, а любовь – это доброта? Все четверо. Исковерканные, изломанные, каждый на свой лад.

«Я не справляюсь. Я думал, что я – лучше, – терзал себя дядя Яша. – Я не смог».

Дядя Яша снял трубку. Расправил в пальцах бумажку, полученную в справочной. Набрал номер.

Долго не отвечали.

Потом в трубке стукнуло, рявкнуло:

– Детприёмник!

И было в этом голосе, в самом слове, куцем, уродливом – сразу всё: серые казенные одеяла, серые миски, клацающие ложки, клацающие пасти, серая форма, серенькие слепые души. У дяди Яши приподнялись на голове волосы.

– Говорите! – стукнуло, как дубинкой.

Дядя Яша повесил трубку.

Он прислонился лбом к стене. За стеной была уже другая квартира и оттуда слышалось отдаленное: «Я са-а-а-а-ам… Не-е-е-ет… Я саа-а-а-ам…».

Дядя Яша закрыл глаза.

– Яша. Яша, – шепнуло из темноты. – Ты только это… Не пугайся.

Дядя Яша испуганно открыл глаза.

<p>Глава 7</p>

– Иван Валентинович, – позвал Шурка. Со стены над диваном глядели женщины с пушистыми волосами и мужчины в лакированных усиках – фотографии были приклеены веером. В середине его был засохший венок из голых веток, обвитых лентой. На изгибах можно было прочесть золотое «к …летию ….ской… деятель…». Венок когда-то был лавровый. Листки его Иван Валентинович оборвал во время блокады: с ними суп из клейстера получался вкуснее.

– Я вас? – крутанулся Иван Валентинович со своей обычной присказкой. Мол, слушаю. В одной руке конец полотенца. Другим концом Иван Валентинович держал кофейник. Что заваривал он на самом деле, неизвестно: обычные ленинградцы кофе давно уже не видели. Но привычка пить кофе у Ивана Валентиновича была сильнее обстоятельств.

– Присаживайся, будь любезен.

– Нет-нет, я на минутку. Поздно уже.

Перейти на страницу:

Все книги серии Ленинградские сказки

Похожие книги