1014Это только вопрос силы: носить в себе все болезненные черты своего века, но выравнивать их в изобильной, пластичной, возрождающей мощи. Сильный человек.
1015О силе XIX столетия. Мы средневековее, чем XVIII век, а не просто любопытнее или падче на чужое и редкое. Мы взбунтовались против революции… Мы эмансипировались от страха перед разумом, этим призраком XVIII века: мы снова смеем быть абсурдными, ребячливыми, лиричными… – одним словом: «мы музыканты». Нас так же мало страшит смешное, как и абсурдное. – Дьявол толкует терпимость Бога к своей пользе: более того, ему испокон веков интереснее быть нераспознанным, оклеветанным, – мы спасаем честь дьявола.
Мы больше не отделяем великое от страшного. Хорошие вещи мы учитываем во всей их сложности вместе с наисквернейшими:: мы преодолели абсурдную «желательность» прежних времён (которая хотела приращения добра без усугубления зла). Трусость перед идеалом Ренессанса поубавилась, – мы уже отваживаемся сами воздыхать по его нравам. В то же время положен конец нетерпимости к священникам и церкви; «аморально верить в бога», но именно это мы и считаем лучшей формой оправдания веры.
Всему этому мы в себе дали право. Мы уже не страшимся оборотной стороны «хороших вещей» (мы её ищем… мы достаточно отважны и любопытны для этого) – например, оборотных сторон греческой античности, морали, разума, хорошего вкуса (мы учитываем ущерб, который наносят нам все подобные изысканности: с каждой из них можно почти обеднеть).
Столь же мало утаиваем мы от себя оборотную сторону скверных вещей…
1016Что делает нам честь. – Если что и делает нам честь, так это вот что: серьёзность мы приложили к другому: многие презираемые в иных эпохах, оставленные за ненадобностью низкие вещи мы почитаем важными – зато за «прекрасные чувства» гроша ломаного не дадим…
Есть ли более опасное заблуждение, нежели презрение тела? Как будто вместе с ним вся духовность не приговаривается к болезненности, к vapeurs[246] идеализма!
Отнюдь не всё из того, что придумали христиане и идеалисты, придумано с умом: мы радикальнее. Мы открыли «мельчайший мир» – как решающий во всём.
Уличные мостовые, свежий воздух в комнате, еда, осознанная в своём значении; мы серьёзно отнеслись ко всем насущным надобностям существования и презираем всяческое «прекраснодушество» как своего рода «легкомыслие и фривольность». А то, что считалось презренным, нынче выдвинуто на переднюю линию.
1017Вместо «естественного человека». Руссо. XIX век открыл истинный образ «человека вообще» – ему хватило на это мужества… В целом благодаря этому христианское понятие «человек» восстановлено в правах. На что не хватило мужества – так это на то, чтобы именно этого «человека как такового» одобрить, признать и в нём узреть залог человеческого будущего. Точно так же не осмелились понять возрастание ужасного в человеке как сопутствующее явление всякого роста культуры; в этом всё ещё сохраняют раболепную покорность христианскому идеалу и берут его сторону против язычества, равно как и против ренессансного понятия virtu. Но так не обрести ключ к культуре: а in praxi это обернётся шельмованием истории в пользу «доброго человека» (как будто он воплощает собой только прогресс человечества) и социалистическим идеалом (т. е. подменой христианства и Руссо в мире уже без христианства).
Борьба против XVIII века: высшее преодоление его в фигурах Гёте и Наполеона. И Шопенгауэр боролся с тем же; однако он неосознанно отступил назад, в XVII век, – он современный Паскаль, с паскалевыми оценочными суждениями без христианства… Шопенгауэр был недостаточно силён для нового «да».
Наполеон: постиг необходимую взаимосвязанность высшего человека и человека ужасающего. Восстановил «мужа»; вернул женщине задолженнную дань презрения и страха. «Тотальность» как здоровье и высшую активность; вновь открыл прямую линию и размах в действовании; сильнейший инстинкт, утверждающий саму жизнь, жажду господства.
1018(Revue des deux mondes, 15 февр. 1887, Тэн): «Внезапно развёртывается faculté maîtresse[247]: художник, спрятанный в политике, выходит наружу de sa gaine[248]; он творит dans l‘ideal et l‘impossible[249]. В нём снова распознают то, что он есть: посмертный брат Данте и Микеланджело: и в истине, в осознании твёрдых контуров своих видений, интенсивности, связности и внутренней логики своей грёзы, глубины своей медитации, сверхчеловеческого величия своего замысла, – во всём этом он им равен et leur égal: son génie à la même taille et la même structure; il est un des trois esprits souveraines de la renaissance italienne»[250].
Nota bene – Данте, Микеланджело, Наполеон.
1019