Застонал Федька, руками голову обхватил. Сговоренная ведь она, Дарья-то! Сговоренная! Запоины уже были, все Звонцы про то знают. И зарэчины отец пил, приданое да женихово подарение обговаривал. А нынче поутру мать всем соседям разбякала, кто запостельной свахой у них будет, даже место указала, дурында, куда поутру простыню вывесят на обзор.

– Осрамила, опаскудила, стерва! – выдохнул за спиной отец. – На всю ивановскую ославила!

Федька скрипнул зубами:

– Ну, Мироха! Ну, гнида починковская!..

Кинулся жених в подворье, заметался, засверкал безумошными глазами. Оглоблю ухватил – бросил. Литовку – опять не то. Широкий, до глаз заросший бородищей Никодим Карякин стоит столбом, глядит, как сын мечется. И не понять, усмешка ли на лице, или ему тоже от злости обличье на сторону повело.

Вспомнил Федька, что на такой случай надобно. Подскочил к поленнице, из плахи топор выдернул. А как сжал топорище в дрожащей руке, так на него решительное успокоение нахлынуло. Большим пальцем по-деловому жало опробовал.

– Мироху я зарублю, батя, – сказал глухо. – Прощевай.

И тяжело двинулся со двора.

– Стой! – будто опомнился Никодим. – Ишь, прощевай! Не вислоухим на Мирошку ходить. Он тебе, сопатому, покажет, как козлу рога правят... Мать! – гаркнул в избу. – Слышь, ты! Неси рубаху, живо! – И сыну: – К Дашкиным пойду. Они ее, стервозу, за космы сюда приволокут. По пыли приволокут, понял? А мы еще поглядим, принимать ее, потаскуху, али в рожу плюнуть прилюдно.

Безродный Мирон сперва германца воевал. Потом – как из огня да в полымя: гражданская закружила его, завихрила. Воротился в Ольховский починок, что в версте от Звонцов, неделю назад. Хотя, вроде, вернуться он никак не мог. Земляки опознали его в Курске на тифозной подводе, которая правила, как им сказали, к братской могиле. А он взял и воротился – Мирон-то. Про телегу ничего не помнил и про могилу тоже. Лазарет был, это точно. Зато помнил и не забывал зазнобу свою, Дарьей нареченную. Ни лютая окопная вша, ни тифозная бредь – ничто не брало эту памятку сердечную. Вот и воротился лихой парень Мироха на чубаром, нездешней масти коне под черкасским седёлышком, и с тощей котомкой за могутными плечами.

Рос Мирошка Авдеев в полном сиротстве, но под строгой рукой деда из боковой родни – пимоката Ерофея, который единственный в Звонцах и Ольховском починке не поверил в братскую могилу. «Наши, – сказал, – по-дурному не мрут, не он это был». Когда старый пимокат лежал в красном углу под образами – обмытый и отпетый на случай божьим промыслом выздоровления, – то велел передать Мирошке, как с войны воротится, три золотых рубля царской чеканки и благословение на женитьбу. Будет, мол, околотнем по свету шалаться.

С тем Ерофей и опочил. Уложили его в домовину, им же допрежь обряженную, и снесли на божью нивку, а избу заколотили крест-накрест.

Мирон, как приехал на своем трофейном коне, сшиб плахи с окон-дверей, протопил печь, чтоб жилым запахло. Разжился у соседей четвертью самогона-крякуна и всю ночь поминал Ерофея, со слезой рассказывая чубарому про добрую дедову душу и золотые его руки.

Утром дружки пришли приканчивать четверть. За чарой рассказали, что третьего дня пропивали его Дашку, и теперь она выходит за сопатого Федьку Карякина. Выслушал Мирон – не дрогнул. Остатнее себе в стакан слил. Но не за упокой опростал – свою сердечность не захотел поминать, как покойницу, потому как горела она в нем живым полымем.

Дашке он передал с дружками, чтоб приходила, как смеркнется, к звонцовским овинам.

Девка узнала – неделю ночами опаивала подушку.

Неделю в урочный час Мирон ходил из Ольховского починка к овинам.

На седьмой день она пришла. В темени безлунной ее не было видно, но парень знал, что пришла. Пришла и стоит под старой березой со сломанной ветровалом макушкой. Он окаменел и ждал, вбирая глазами темь вместе с березой, вместе с ней, любушкой Дарьей.

И она спросила из непроглядности:

– Что сказать-то хотел?

Он послабил грудь, чтоб можно было выдохнуть, и выдохнул с тяжелым спокойствием:

– Сказать хотел, что живой.

Вскрикнула она тут, как раненая птица кричит – голос-то его услыхала...

И ничего больше нету. Ничегошеньки вокруг. Только они двое, только слезы да его глухое покашливание – боялся солдат всхлипнуть ненароком. Подходила к нему Дарья, а ноги не держали. Он взял ее на руки и понес. У обоих голова кругом, но она смекнула, что плывет на Мироновых руках в сторону Ольховского починка.

– Что ж мы, как тати? – прошептала. – Грешно это – ночком да тишком...

Он остановился, подумал и поставил ее наземь.

– Мне, Дашута, воровать нечего – свое беру... Завтра днем приеду за тобой, жди.

Дарьин отец выслушал горький попрек Никодима Карякина, хмуро намотал на руку вожжи, кликнул жену, и они пешком пошли в Ольховский починок.

Перейти на страницу:

Похожие книги