– Дитятко, послушай меня, старую, – горестно заскрипела она. – Федька-то Карякин всамделе давеча ввечеру лошадь запряг да в район подался. Люди видели, скажут. Помолись, сынок, чтоб Господь сердечушко тебе размягчил, не то лихо на лихо найдет да еще сорок бедок с собой позовет. Покорись, дитятко, Бог тебя не оставит.

Зарычал Мирон, головой в столб уперся. Тяжело дышит, с хрипом. Обожженное тело огнем горит, на руках мутные пузыри повыскакивали.

Старушка крестит его издаля, сама наговаривает:

– Покорну душу, сынок, ни Бог, ни мир не оставят, глядишь, вытянут из нужи. А озлобелой души всяк стережется...

– Это у меня-то озлобелая?! – заревел Мирон, и бабушка отпрянула. – Вон у кого озлобелая! – кивнул на карякинское подворье. – Долго терпел! Коня извели – стерпел, корову – тоже стерпел. Дотерпелся до красного петуха. Не-ет, будет терпеть! Р-разнесу!

И опять стал рвать из земли столб. Тут и подоспела Дарья. Зарыдала, кинулась Мирону в ноги:

– Пойдем отсель, пойдем ради Христа...

Люди жалостливо глядели им вслед, головами качали:

– Ох, горемышный! Шкурой платит за Дарью свою.

– Вот она, любовь проклятущая.

– А чего любовь-то? Федьки ж нету. Не то старый пойдет поджигать? Само, небось, полыхнуло.

– Хы!.. Федьки нету... Мало у нас дорог околёсных? Дал крюка по тайге да и завернул к починку...

Мирон с Дарьей и двухгодовалым Степкой приткнулись у соседей в сараюшке. Раздумывали, куда теперь податься. А кто их, гольных, ждет?

Приезжал из района следователь – лысый человек с желтоватым лицом, на котором ясно пропечатались боль и усталость. Должно, желудочная боль, коли желть на обличьи проступила. Вызывал в сельсовет кой-какой народ, но концов не сыскал. Ходил на пепелище, дотошно разглядывал одиноко торчащую печную трубу. Издали она смахивала на грозный перст, указующий в небеси. Перед отъездом снова вызвал Мирона. Говорил, глаза от столешницы не поднимал:

– Виноватых нету, Мирон Аверьяныч. Были некоторые на примете, но подозрения отпали. Не подтвердились, короче. Потому пишу... вот, зачитываю: самовозгорание крышного покрова от печной трубы избяного отопления. – Помолчал, листнул без нужды протокол. – Федор Карякин, к примеру. У него в наличии алиби... оправдательный факт, чтоб понятно было. Видели его в тот день в скобяной лавке, продавец и еще два покупателя признали. И на базаре полдня шатался, тоже многие показали.

– А ежли я его порешу вместе с его алибой? – тяжело засопел Мирон, сжимая кулаки. – Ежли я сволочугу на его ж кишках повешу, тогда как?

– Тогда? – Следователь поерзал на стуле, прокашлялся. – Тогда я должен буду сказать на суде, что ты, Мирон Аверьяныч, сидел передо мной и грозился поверстаться с Федором Карякиным. Понимаешь ли?

– Как не понять, – глухо сказал Мирон. – Я и то понимаю, что правды на свете нету и никогда не будет. Не про нас она, видать. Потому злыдень правды сильнее. Верно понимаю?

Следователь помолчал.

– Нет, Мирон Аверьяныч, не верно, – мягко сказал он. – Правда всегда выходит. Рано или поздно твоя правда тоже выйдет наружу.

– Мне поздно ни к чему, мне нынче надо.

Закрыв папку с бумагами и завязав тесемки, следователь вздохнул:

– Вот так: самовозгорание от трубы. Тыща подозрений одного маленького фактика не стоит, Мирон Аверьяныч. Прощевай.

Изба погибшего старика Шаталова была просторная, подворье обихожено. Жить в такой избе да жить. Одно плохо – безлюдье на кордоне, одичать можно. Дарья после пожара родила в соседской бане, теперь их было четверо погорельщиков. Первенец Степка рос шустрым, покоя от него не было.

– Что ж я одна с вами, с мужиками, делать буду? – радовалась Дарья.

– Ничо-о, – поглаживал Мирон отпущенную в лесу окладистую бороду. – Сынов одолела, а уж дочку шутя сдюжишь.

Она и родила потом дочь. Лизаветой назвали. И стало их пятеро полесовщиков. Жили, горя не знали. Скотинкой обзавелись. Сперва у них коза была – без молочка-то ребятам туго. Потом и на буренку кровушкой собрались. Мирону за лесование деньгами платили, а уж добытчик он такой, что дня голодом да без дичины не сидели. И птица всякая боровая да плавающая есть, и чего покрупнее случается. Ну, ягода там, грибы, орехи кедровые – это само собой. Тут Дарья с ребятишками промышляла. До того она в тайге обвыклась, что на десяток, бывало, верст от кордона ускачет.

Мирон иной раз осерчает:

– Куда тебя носило без ружья?

– А на кой мне ружье? Бока только обколотит... Ох, Мироша, такая там клюква, ты бы только поглядел – ядреная, будто рассыпали да руками разровняли.

– Да видел я ее. У Сафронова распадка, чай, была?

– Ну.

– Я и говорю: не велика тягота – ружье. И по самому распадку не больно гуляй. Там Федька, кажись, солончак собирается ладить, самострелы, небось, понаставил. – Мирон подумал и хмуро добавил: – Ничо, я его, браконьера, прижучу.

– Не связывайся с ним, Мироша.

– На службе я, – строго глянул на жену лесник. – Он трухлявый пень увидит и с того норовит лыко содрать, а я что, любуйся на него?

– Отлип от нас, и за то спасибо.

– Отлип, как же! То-то я следок его в бору встречаю.

– Может, и не его, мало ли ходят.

Перейти на страницу:

Похожие книги