Толпа резалок слушала Онисима, как праведника, но я видел, что никто не понимал его. А Прасковея молчала и думала, вглядываясь в него с тревожным вопросом и болью в лице.
Память детских и отроческих лет — цепкая и крепкая память. Этот вечер до сих пор ярко во всех подробностях живёт в моём воображении. Я встречал много на своём веку всяких проповедников и вольнодумцев, всяких отрицателей и мятежников, и они все казались мне людьми смертельно обиженными, уязвлёнными страхом и отчаянием. Все они — бегуны, вечные странники, беспочвенные мечтатели и бездельники. Труд они ненавидели, как каторгу, как рабство, и бежали от него всю жизнь, предпочитая умирать с голоду и блуждать по бесконечным дорогам страны под дождём и снегом или ютиться в трущобах и ночлежках. Одни из них были мстительно озлоблены, другие равнодушно-тупы, иные, как этот Онисим, одержимы были неугасимой страстью соблазнять людей обещаниями безграничной свободы и внушать им презрение к труду, как к беспросветному тяглу и неизбывным страданиям. Все эти ватаги и скопища невольников — такая же тюрьма и насилие над человеком, как и каторжный загон. Надо бросить всё — и семью, и всякий скарб, и заботы о завтрашнем дне — и бежать куда глаза глядят от всех законов и порядков и жить, как душе угодно, — говорил Онисим.
Он отразился в моей памяти, как человек своеобразный и привлекательный. Его шутейность, весёлая мудрость, присловьица и поговорочки покоряли многих, а некоторые, как тётя Мотя, любили его и видели в нём поддержку в своей безрадостной жизни. И мне он нравился, а мать очарованно глядела на него, как когда-то на пароходе. По своему малолетству я не понимал тогда, почему Гриша трунил над ним с враждебным раздражением, а кузнец грубо оборвал его и отчуждённо ушёл в свой куток. Может быть, Онисим говорил не так, не такими словами, но я хорошо помню все особенности его самобытной речи, его убеждённый дребезжащий голосок и складные, сочные его слова. Вспоминая о нём, я думаю, что он прожил большую и трудную жизнь, много видел людских страданий и привык прощать каждому и обиды, и оскорбления. Несомненно, он превосходно знал людей и по-своему чувствовал их.
Прасковея вдруг изменилась в лице и, задыхаясь, словно ей тяжело было говорить, глухо и отчуждённо сказала:
— Я тебя каждый день в мыслях носила, Онисим. Ты пригрел меня, сердце обнадёжил, когда я от тоски по ребёнку чуть руки на себя не наложила. За это тебе спасибо на всю жизнь. А теперь ты открылся мне: в разные мы стороны глядим, Онисим. Ум у тебя — безбольный радостный, к людям непривязчивый, а у меня — злой. Тебя ветер носит, как птицу, а я прикипелась кровью к ватаге и зубами вгрызлась в своих ворогов. Наш стан, по-твоему, капкан, а по-нашему — дружья артель. В ней мы — сильные, потому что верные, и друг друга в обиду не дадим. В этом дружьем стане я человеком стала.
Онисим теребил свою бородку и неодобрительно посмеивался.
— Зря, зря я тогда не увёл тебя с собой, Прасковеюшка… Теперь бы ты соколицей летала. А сейчас на родной могилке ты горем распятая.
Прасковея смело и горячо возразила:
— Нет, Онисим, могилка-то родная помогла мне силу да волю в себе найти и никакого страха не бояться. А сила да воля моя — в них вот, в моих товарках и товарищах. Счастье у нас с тобой разное. Не мешай нам — не обманывай людей, на журавлей не показывай. Смуту к нам не вноси, а то я стала отчаянная — с кулаками на тебя брошусь.
Она засмеялась, но смех её смутил Онисима.
— Иди, Онисим, откуда пришёл, а с такими речами больше к нам не заглядывай. Ну, а ежели заглянешь когда в другой раз — приветим, ежели с доброй душой на помощь угодишь.
Тётя Мотя с несвойственной ей торопливостью подошла к Онисиму и набросилась на Прасковею:
— Это с какой стати ты его коришь? Он ведь тоже — не без защиты.
Резалки зашевелились, забеспокоились. Раздался смех, недовольные выкрики.
Прасковея вместе с Гришей отошли от стола к нарам за печным боровом и уселись там перешёптываясь.
В это время Оксана, раскосмаченная, с дикими глазами, подлетела к Онисиму и, закинув руки за спину, наклонилась к его лицу.
— Шутки шути, смейся, колдуй, старче, а я заставлю тебя удавить волчиху, Василису, если сама первая не удавлю её…
Все замерли и встревожено уставились на Оксану. А она не кричала, не билась, но, бледная, говорила спокойно и беспощадно.