Поражённая, она взмахнула руками и уставилась на меня, как на дурачка, который по неразумию сморозил неслыханную ерунду. Я никогда не видел, чтобы она смеялась или вспыхивала от возмущения: казалось, что она навсегда застыла в своём безучастии к людям. Даже события на плоту и стычки с подрядчицей не волновали её: мало ли бывает всяких споров и раздоров на промысле!.. Я знал только, что у неё было когда-то большое горе — утонул сынишка, что от горя она сильно болела и чуть не умерла. Может быть, этот удар и ушиб её на всю жизнь, и всякие людские заботы и беды уже не тревожили её. И я очень испугался, когда услышал её смех и встретил её изумлённый и сердитый взгляд.
— Это чего ты выдумал-то, сазан? Где это видано, чтобы парнишки из казармы в школу ходили? Чай, мы не баре, не богатеи… нам положено не в науках вальяжничать, а работать, жить трудом под тяжёлым крестом. Уморил ты меня, потешник! Кто это надоумил-то тебя, какой чародей?
Говорила она с благодушной снисходительностью к моей глупости, но дряблый её голос и каждое слово душили меня, словно я неожиданно упал в глубокую яму и на меня обрушился обвал.
— А Гаврюшка-то… чай, он не лучше меня, а учится в школе-то. Я тоже книжки читаю, больше его прочитал.
Она трудно подошла к столу и подняла мою голову за подбородок.
— Свою судьбу не взнуздаешь, Феденька. Гаврюша тебе не ровня. Гаврюша наверху, при господах, а ты внизу, в черняди. Ты хлеб сырой да кислый жуёшь, а он живёт в горнице, и дух у них вольготный, сосной пахнет, на окнах-то кисея, а на подоконниках цветочки. Сама хозяйка, как тыква, круглая, лицом сдобная, на голове шёлковую наколку носит. Купецкая была дочка. У них и в будни-то пироги да твороги, а у нас во все года вобла да вода. У тебя, милок, одна школа — работа сызмалу лет.
Она гладила меня по голове, щупала жёсткими пальцами плечи и спину и щекотала шершавой ладонью мою шею.
Я вырвался из её ласково-цепких рук, побежал в куток за печью, схватил помойное ведро и большим жестяным ковшиком стал торопливо вычерпывать из котла чайное месиво. Это бурое месиво я выплёскивал ладонью на пол. А пока оно впитывалось в сор, я мыл горячей водой стол. Потом брал камышовую метлу и выметал сор из казармы в сени.
Иногда тётя Мотя наставляла меня, ворча старушечьим баском:
— А ты не горячись, Федюша, не перегоняй себя. Лениться не ленись, а сердцу воли не давай — надорвёшься. Нам с тобой торопиться некуда, а силы тратить попусту негоже: ты ещё молоденький отросточек, а его сломать легко походя. Жизнь наша, милок, как тёмная ночь, а мы — как овцы в загоне. Слыхал, что ли, как волки-то воют в песках? Жутко, душа обмирает… Вот она какая, наша доля!.. Копи силы-то, обуздывай карахтер-то — много тебе претерпеть придётся. Только бы не ушибла тебя судьба да не искалечила…
Эти её жалобы и наставления не пугали меня. Я уже много раз слышал такие пророчества, много раз стращали меня всякого рода опасностями, бедами и напастями, которые ждут меня в будущем. В деревне о них говорили дед, и бабушка, и мужики, стращали нас и Степанида, и подружки Раисы в Астрахани. И мне это будущее представлялось какой-то неопределённой и жуткой мглой, которая кишит злыми чудовищами. Все говорили постоянно о жестокой судьбе, как о зловещей бабе-яге, которая гонит людей помелом, как стадо овец, куда-то в неведомую юдоль страданий. Зачем? Почему? Кто обрёк нас на такую долю? Почему мы — «чернядь», и почему мы должны терпеть и покоряться?
Я жалел тётю Мотю, но мне было неприятно и тяжко наедине с нею. Торопливо и бойко выполнял я свою обычную утреннюю работу по уборке казармы и убегал или на плот, или на соляной двор, где женщины крутили мельницы, или на берег, к морю, к весёлым волнам, или в песчаную степь, к пепельным курганам, похожим на огромные сугробы.
Гаврюшку я не встречал нигде и как ни подкарауливал его по утрам, когда он должен уходить в школу, и в полдень, когда ему было время возвращаться домой, никак не мог поймать его, словно он ходил в шапке-невидимке. Без него мне было тоскливо. Он всё время стоял перед моими глазами, сухопаренький, с горячими глазами, и улыбался. Я спрашивал у тёти Моти, куда он скрылся, по каким дорожкам ходит в школу и почему не хочет водиться со мною? Но она равнодушно говорила не о нём, а о его матери: