Илья, повернувшись к матери и сияя здоровым румянцем на щеках, принялся в подробностях описывать, как нашли птицу. В воображении Тургенева промелькнула сценка наподобие главы из «Записок охотника».
Когда Илья убежал, вновь опустилась тишина. Из глубин сумеречного леса веяло весной – молодыми почками и влажной землёй. Порой издалека слышался словно бы заспанный, вполсилы, голос какой-то птицы.
– А это кто?
– Овсянка, – тут же отозвался Тургенев.
Та вдруг умолкла, а с ней и остальные птицы вокруг. Потом в постепенно темнеющем небе над безмолвным лесом, где утих малейший ветерок, раздался тоскливый крик пролетевшего в вышине чибиса.
Потребовался ещё час, чтобы вечернюю тишину нарушил новый выстрел.
– Похоже, Лев Николаевич превзойдёт меня и в охоте, – пожал плечами Тургенев, улыбаясь одними глазами.
К добыче опять с шумом бросились дети, залаяла Дора… Когда всё улеглось, на небе уже показалась россыпь сияющих холодным светом звёзд. На лес, сколько хватало взгляда, спустилась ночь; ни одна ветка не колыхалась. Двадцать минут, полчаса… время шло, и ничего не происходило, лишь над землёй пополз, подбираясь к ногам, тонкий весенний туман. Вальдшнепы, однако, и не думали показываться.
– Уж не знаю, что стряслось сегодня… – пробормотала извиняющимся тоном Софья Андреевна. – Такое редко бывает.
– Послушайте-ка – соловей поёт! – Тургенев нарочно перевёл разговор на другое.
Из глубины леса и правда донеслось радостное соловьиное пение. На какое-то время оба замерли, прислушиваясь к этим звукам, и каждый думал о своём.
Внезапно… Пользуясь словами самого Тургенева, «и вдруг – но одни охотники поймут меня»[50], – с хорканьем[51], которое ни с чем не перепутаешь, из травы поодаль взлетел вальдшнеп и, мелькая светлыми подкрыльями среди густых ветвей, устремился в темноту. Тургенев, мгновенно вскинув ружьё, нажал на курок.
Сверкнула вспышка, взвился лёгкий дымок. Звук выстрела долгим эхом разнёсся над замершим лесом.
– Попали? – громко спросил Толстой, подходя к ним.
– Полагаю, да. Он камнем упал.
Дети с собакой уже обступили Тургенева.
– Подите, поищите, – велел им Толстой.
Те, пустив вперёд Дору, принялись искать добычу. Безуспешно: вальдшнепа нигде не было. Дора то металась, как безумная, то замирала в траве и недовольно скулила.
В конце концов на помощь детям пришли сами писатели. Но вальдшнеп исчез бесследно: им не попалось ни пёрышка.
– Нет нигде, – минут через двадцать сказал Толстой, остановившись среди тёмных деревьев.
– Как так? Я видел, он камнем упал… – ответил Тургенев, продолжая искать в траве.
– Быть может, вы в крыло попали. Тогда он мог упасть, да убежать потом.
– Да нет же, не в крыло. Я его точно убил.
Толстой с сомнением нахмурил густые брови:
– Собака бы нашла. Дора подстреленную дичь никогда не пропускает.
– Что ж я могу поделать, коли знаю точно: убил! – Тургенев, всё ещё державший ружьё, раздражённо махнул рукой. – И ребёнок способен понять, убита птица или нет. Я своими глазами видел.
Толстой насмешливо уставился на собеседника:
– А отчего ж собака не чует?
– Про собаку я ничего не знаю. Говорю, как видел. Птица камнем упала вниз! – невольно вскричал Тургенев, заметив в глазах Толстого недоверие. – Il est tombé comme pierre, je t’assure![52]
– Тогда Дора нашла бы его непременно.
К счастью, в этот момент, будто невзначай, вмешалась Софья Андреевна: улыбнувшись двум немолодым писателям, она сказала, что с утра опять пошлёт детей искать, а сегодня лучше бы вернуться в усадьбу. Тургенев сразу согласился:
– Конечно, так и сделаем. Завтра мы непременно всё узнаем.
– Да уж, завтра непременно узнаем, – язвительно бросил очевидно недовольный Толстой и, вдруг повернувшись к гостю спиной, быстро зашагал прочь.
Минуло одиннадцать вечера, когда Тургенев удалился к себе в спальню. Оставшись в одиночестве, он тяжело опустился на стул и с рассеянным видом огляделся вокруг.
Комната, которую ему отвели, обычно служила Толстому кабинетом. Большие книжные шкафы, мраморный бюст в нише, три-четыре портрета по стенам, голова оленя – обстановка, освещённая сейчас пламенем свечи, была подчёркнуто аскетичной, лишённой ярких красок. Тем не менее, находиться здесь было до странности приятно, – возможно, лишь потому, что Тургенев наконец остался наедине с собой.
До этого он провёл вечер в беседах за круглым столом, где собрались все домочадцы. Тургенев смеялся и разговаривал – так живо, как только мог. Толстой сидел с мрачным видом и почти не открывал рта – что одновременно и раздражало гостя, и вызывало неловкость. Нарочно делая вид, что не замечает молчания хозяина, он будто ещё больше, чем обычно, старался расположить к себе семью.
Остальные охотно смеялись его легкомысленным шуткам – особенно покатывались со смеху, когда он показывал детям, как кричит слон в гамбургском зоопарке, или изображал парижского гарсона. Однако, чем веселее было в гостиной, тем тяжелее и неприятнее становилось на сердце у Тургенева.