– А вы знаете, что недавно появился новый автор, весьма многообещающий? – с намеренно непринуждённым видом вдруг повернулся он к Толстому, когда речь зашла о французской литературе: поддерживать неестественное оживление было уже невмоготу.
– Не знаю. Как его зовут?
– Де Мопассан. Ги де Мопассан. По крайней мере, он самобытен и обладает проницательным взглядом. У меня в дорожной сумке сейчас лежит его роман под названием «Заведение Телье». Прочтите, если будет время.
– Де Мопассан? – Толстой с сомнением глянул на Тургенева, но так и не сказал, станет ли читать книгу. Тургенев вспомнил, как в детстве его изводили старшие дети, – и в груди заныло то же самое ощущение собственной никчёмности.
– Если уж говорить о подающих надежды писателях, то нам недавно довелось познакомиться с большим оригиналом, – поспешила сменить тему Софья Андреевна, видя смущение гостя.
Как выяснилось, около месяца назад, вечером к ним явился бедновато одетый молодой человек, который непременно хотел видеть хозяина. Его пригласили войти, и он, представ перед Львом Николаевичем, сразу заявил: «Прежде всего мне угодно рюмку водки и хвост селёдки».[53] Поразило всех не только его поведение, но и то, что чудак этот оказался молодым писателем, уже завоевавшим некоторую известность.
– Это был Гаршин.
Услышав имя, Тургенев вновь попытался вовлечь Толстого в беседу. Помимо того, что холодность хозяина всё труднее было переносить, – он ранее знакомил Толстого с произведениями Гаршина и хотел теперь услышать его мнение.
– Гаршин? Он неплохо пишет. Не знаю, читали ли вы его после того раза…
– Да, неплохо, – односложно, с равнодушным видом отвечал Толстой.
…Тургенев поднялся и, покачивая седой головой, принялся бесшумно мерить шагами кабинет. На маленьком столике горела свеча, и в её свете тень его то удлинялась, то укорачивалась, причудливым образом меняя очертания. Он продолжал расхаживать, заложив руки за спину и не отрывая задумчивого взгляда от дощатого пола.
В памяти одно за другим всплывали яркие воспоминания о том времени более двадцати лет назад, когда он близко дружил с Толстым. О Толстом-офицере, который, прокутив всю ночь, приезжал выспаться нему в петербургскую квартиру, и который в гостиной у Некрасова как-то обрушился на Жорж Санд, позабыв обо всём на свете и не сводя с Тургенева надменного взгляда; о Толстом периода «Двух гусар», с которым они на прогулке в Спасском останавливались среди деревьев, чтобы полюбоваться красотой летних облаков, и обменяться восхищёнными возгласами… И о том, как в свою последнюю встречу в доме Фета они, сжав кулаки, бросали друг другу в лицо самые ужасные оскорбления… Все эти воспоминания сходились в одном: Толстой, большой упрямец, никак не желал верить в чужую искренность – и постоянно подозревал в окружающих фальшь. И отнюдь не только тогда, когда чужие поступки расходились с его собственными: например, он не прощал другим разврат – как прощал себе. Даже в то, что другой человек так же чувствует красоту летних облаков, он не готов был поверить. Вот и Жорж Санд Толстой ненавидел, сомневаясь в её чистосердечии. А в тот раз, когда рассорился с Тургеневым… да что там, прямо сейчас – он вновь подозревает, будто Тургенев лжёт, что убил вальдшнепа…
Иван Сергеевич глубоко вздохнул и вдруг задержался перед нишей, где в неверных отблесках далеко стоявшей свечи виднелся бюст. Он изображал Николая Толстого, старшего брата Льва Николаевича. Тургенев близко с ним дружил; то был человек очень сердечный. Подумать только – Николая нет на свете уже больше двадцати лет. Ах, если бы Лев Николаевич хоть вполовину так заботился о чувствах окружающих, как его брат! Не замечая течения весенней ночи, Тургенев долго-долго стоял перед полутёмной нишей и печально глядел на бюст покойного друга.
На следующее утро, довольно рано, гость поднялся на второй этаж, в зал, служивший столовой. По стенам здесь висели портреты предков, под одним из которых у стола сидел Толстой, просматривая свежую почту. Больше никого, включая детей, в комнате не было.
Пожилые писатели приветствовали друг друга.
Тургенев внимательно посмотрел на хозяина дома, пытаясь понять, в каком тот расположении духа: если в хорошем, то сам он готов был немедленно помириться. Но Толстой, хмуро обронив пару слов, вновь замолчал и вернулся к своей корреспонденции. Делать было нечего: Тургенев уселся на ближайший стул и так же молча погрузился в чтение лежавшей на столе газеты.
Какое-то время в столовой царила тягостная тишина, нарушаемая только шипением самовара.
– Хорошо спали ночью? – вдруг обратился к Тургеневу Толстой, покончив с письмами и словно о чём-то вспомнив.
– Хорошо.
Тургенев опустил газету, ожидая, что собеседник продолжит разговор. Но тот налил в стакан с серебряным подстаканником чаю и не произнёс более ни слова.