«А я б его не стал пока убивать, — думал Колесников, уже выйдя на улицу, садясь на коня. — Я б его за собою возил, мучил, гнул бы его на свою сторону. Молодой же он был, Алексеевский, сломался бы. С л о м а л и б ы!» — скрипнул он зубами, вспомнив лесное приспособление Евсея, с помощью которого тот выворачивал пленным красноармейцам руки и ломал ноги; в следующую минуту Колесников понял, что ничего из этой затеи у него бы не вышло — был уже в его руках парень из чека…
«И кому вы нужны со своим геройством?! — все еще не мог успокоиться Колесников, трясясь теперь впереди своего войска. — Кто о вас и вспомнит? Я — как был, так и есть. А ты, вот, валяйся там, возле окна…»
И снова зябко повел плечами, поежился — не заболел ли? Чего доброго, хворать в такую пору…
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
В Старой Калитве красных не оказалось, и Колесников, выслав предварительно разведку, вошел в слободу. Было объявлено, что «утром полк уйдет», куда — никто не знал, а штабные будто воды в рот набрали. Безручко на вопросы «бойцов» похохатывал, жал круглыми плечами; Конотопцев лишь презрительно щурился и сплевывал: «А яке тебе дило? Куда командир поведет, туда и пойдешь». Резко и зло высказывался Бугаенко, из бывшего Новокалитвянского полка, теперь начштаба при Колесникове. Когда Демьян Маншин на пару с Гришкой Котляковым тоже поинтересовались у нового начальника штаба о дальнейших «походах», Бугаенко в ту же секунду рубанул: «Мы всегда будем заниматься одним делом — резать коммунистов. Понял? Резать и убивать!»
Демьян дернулся от последних этих слов Бугаенко, пожаловался потом Котлякову, что сил больше нету заниматься бандитскими делами, хватит, сколько крови пролито, а ради чего? Воевать больше нет смысла, дорожка тут одна, к расстрелу, надо бросать и идти в чека каяться — может, и простят. Гришка внимательно слушал Маншина, вроде бы даже и соглашался, но сейчас же побежал к Конотопцеву и доложил.
Демьяна стащили с печи, где он, кое-как помывшись в корыте с помощью жены, только что заснул тяжелым сном; он и не понял сначала, за что его бьют.
В штабную избу Демьяна вели трое: Евсей, Кондрат Опрышко и Стругов. Никто из них ничего не объяснял, молчком подталкивали его в спину, а Стругов, собачья порода, все норовил попасть кулаком в зубы.
Колесников со штабными, судя по всему, ложиться в эту ночь и не думали: стол ломился от бутылей и закуски, взвизгивала в соседней комнате гармошка, за ситцевой занавеской пьяно хохотала какая-то женщина. За столом восседали и калитвянские кулаки — Назаров, Кунахов, лавочник, Алексей Фролыч…
Демьян стал перед столом.
— Ну? — грозно уставился на него Колесников, и все враз стихло, даже гармошка смолкла. — Шо скажешь, Маншин? Надоело, значит, воевать, а? К бабе своей захотел?.. Так-так. А мы, выходит, свободу тебе должны добывать, лучшую жизню готовить?! Землю от коммунистов очищать!
— Да я… Я ничо́го, Иван Сергеевич, — стал оправдываться Маншин, сообразивший наконец, в чем дело. — Брякнув с горячки. Людей, кажу, богато побило, весна скоро, пахать надо.
— Один ты умный, Демьян! — гулко затрубил Назаров, и борода его запрыгала в гневе. — А командиры не понимают ничо́го, да? Коммунисты тебе напашут теперь на спине, як же!
За столом дружно загомонили.
— К стенке Демьяна, чего там! — подзуживал лавочник. — На кой ляд он нужен, такой воин!
— Шомполов ему горячих, шоб неделю зад огнем полыхал!
— Проучить его за язык!
Назаров склонился к уху Колесникова, что-то сказал. Тот кивнул терпеливо поджидавшему Евсею:
— Всыпь ему!
Евсей обрадованно и деловито сгреб Демьяна за шиворот, потащил. С порога уточнил у Колесникова:
— Як его казнить, Иван Сергеевич: шоб робыв или шоб хворав?
— Чтоб командиров своих почитал! — подал голос Безручко, и все довольно и одобрительно захохотали, замотали в согласии головами — так, политотдел, так!
Били Демьяна тут же, во дворе штабного дома. Евсей приладил к столбу проволоку, Маншина подвесили за ноги и полосовали вожжами и чем-то тупым, тяжелым. Евсей показывал Опрышке и Стругову куда бить, чтоб побольней и крови не было, а сам все ходил вокруг, приглядывал, а потом сапогом выбил Демьяну четыре зуба.
«Ладно, Иван Сергеевич, ладно, — сплевывал кровь Демьян. — Пожалел я тебя, не поверил тогда следователю, Станиславу Ивановичу, думал и вправду ты за бедняков печешься… А теперь недолго тебе над людьми измываться, недолго. Глядишь, и зачтут в чека твою смерть, простят меня…»
Домой Маншина уже не отпустили: велели умыться и поставили охранять обоз. Он стоял у саней с награбленным каким-то добром, слушал фырканье лошадей, шуршание сена и с ненавистью смотрел на ярко светящиеся в ночи окна штабного дома. Разбитые десны болели, во рту от сочащейся еще крови было солоно и горько.